В середине февраля они уже сидели на квартире бывшего однокурсника, Димы Воробьева, и записывали “Невидимку”. Дело происходило весело, безвылазно, а когда на записи один из звукарей поинтересовался, нет ли чего поесть, радостный Умецкий извлек из-под стола ящик портвейна. Альбом писался бодро, полупьяно, с азартом, постоянно приходили и уходили какие-то друзья, некоторые оставались, некоторые – до утра... Слава записывал вокальные партии, зарывшись с головой и микрофоном под одеяло, потом выскакивал оттуда на свет божий красный от удушья, весь в поту. И всем было ясно, что альбом просто не может не получиться.
Точку поставили 8 марта, вечером наусовская троица тайком сорвалась с записи, унося драгоценную пленку, и в общежитии Архитектурного института состоялась неофициальная премьера. Дискотеками там заведовал Андрей Макаров, к нему и обратились: “Андрюха, это надо поставить на дискотеке...”
И Андрюха поставил “Гуд-бай, Америку”... Ребята страшно волновались, и... ничего. Никто не понял, не поздравил, первые рецензии были выдержаны в духе: “Ну, „Наутилус“ и „Наутилус“...”
9 марта состоялась вторая премьера, теперь уже официальная, с рокерами и портвейном. Там же, в квартире Димы Воробьева. И тут наусы расквитались за вчерашний холодок: маститые рокеры просто растерялись. И как-то неуверенно, постепенно набирая обороты, принялись хвалить “Наутилус”, о котором еще вчера вспоминать не хотели! Один только авторитет, недавно пророчивший им полное забвение, сидел молча и угрюмо, к вечеру случился у него внутренний кризис на тему “мир ушел вперед, а я стою у дерева”... Такова печальная история о том, как Пантыкин побывал в роли пророка и что из этого вышло.
В те же дни встала еще одна проблема: название. То, что группа вырвется за пределы Свердловска, стало ясно всем, однако в те времена “Наутилусов” в стране насчитывалось от трех до девяти, не считая бесчисленную самодеятельность, тоже знакомую с Жюлем Верном, так что в массе “Наутилусов” вполне можно было потеряться. Выручил полиглот Кормильцев: он единственный не только читал французского фантаста, но еще и знал, откуда взялось название подводной лодки капитана Немо. Кормильцев рассказал о моллюске, размножающемся весьма своеобразно: он отрезает от себя членики, наполненные плодотворящей жидкостью, а те самостоятельно отправляются на поиски адресата... Факт, к тому же зафиксированный в последней песне альбома: “Я отрезаю от себя части...”, показался символичным, “Наутилус” стал “Помпилиусом”.
Так само собой и получилось, что за каких-то несколько дней “Hay” из полуобреченной некогда студенческой команды превратился в рок-группу, к тому же с оригинальным полулатинским названием и очевидной потенцией стать лучшей командой города. Тяжеловесные “Трек” с “Урфином Джюсом” с трудом доживали последние свои деньки, именно на “Наутилус” ложился груз ответственности за будущее свердловского рока; это понимали все, понимали ветераны, коим такое положение не слишком-то нравилось, понимали и Дима со Славой, оттого и нервничали.
Начиналась полоса долгих, нервных метаний, продолжавшаяся почти год. Для начала нужно было определиться со стихами. Вообще-то тексты Слава сам писал, но сам же отдавал себе отчет в том, что с текстами у него не очень-то получалось. Как ни крути, в “Невидимке” рядом с блистательной “Гуд-бай, Америка!” (“Последнее письмо”, слова Д.Умецкого) помещалась история о том, как “леопард гоняет стадо, а те в изнеможении орут...”, разгадать таинственный смысл которой мало кому удавалось даже после подробных Славиных комментариев. Когда-то пробовал он поработать с Димой Азиным, приятелем Пантыкина, поэтом, – не получилось. А мысль о том, чтобы пригласить в группу Илью Кормильцева, возникала в разговорах давно, еще в 1983-м. Но Слава все не решался: по тем временам Кормильцев был величиной изрядной и фигурой более чем противоречивой.
Дело заключалось даже не в том, что Кормильцев был “штатным” поэтом “Урфина Джюса”, в каковой роли автоматически попадал в категорию “махров”, а в чрезвычайной оригинальности самой персоны Ильи Валерьевича, которая одновременно людей к нему притягивала и их же от него отпугивала. Химик по образованию, полиглот по призванию, знаток совершенно невероятного по нормальным понятиям количества языков (штук около пятнадцати) и обладатель самых странных познаний из самых неожиданных областей человеческого опыта, поэт и в некотором роде философ, Илья Кормильцев отличался странностью внешнего вида, невоздержанностью поведения (в обществе, разумеется) и... чем он только не отличался... Хотя Славе был он, естественно, интересен главным образом в контексте поэтических способностей, но именно в этой области репутация Кормильцева была в тот момент на грани самоуничтожения.