– Вы помогли вашей Испании прийти к победе, мой Гельвидий, – заметил Марулл, – и свалить Лигария. Это очень много, и вас можно поздравить. Но чего вы хотите еще? Если бы человек, подобный нашему Корнелию, действовал столь по-юношески пылко, это было бы понятно. Но когда кто-нибудь так ведет себя в вашем возрасте, это противоестественно.
А Регин с присущим ему добродушием добавил:
– Зачем вы так кровожадны? Вы же знаете не хуже нас, что DDD может, самое большее, утвердить решение о конфискации имущества и ссылке, но не смертный приговор. Такое требование было бы просто комедией. Зачем вам это нужно? Вы только скомпрометируете вашу победу.
– Я хочу показать римскому сенату и народу, что нынешний режим без зазрения совести поручает важнейшие должности в государстве преступникам, – мрачно ответил Гельвидий.
– Милый Гельвидий, – отозвался Регин, – а не слишком ли это сомнительное обобщение? Ведь и при безраздельной власти сената время от времени какого-нибудь губернатора да судили за денежные махинации, Мы еще в школе кое-что на этот счет учили. У меня сохранилось в памяти несколько речей по такому же поводу[77], и без этих образцов вы не смогли бы даже произнести вашу превосходную обвинительную речь против Лигария.
– А если вы хотите быть честным, – подхватил Марулл, – то должны допустить, что как раз при нашем владыке и боге Домициане управление провинциями значительно улучшилось. Согласен, Испании достался плохой правитель. Но ведь у империи в конце концов тридцать девять провинций, и с незапамятных времен ни при одном государе оттуда не поступало так мало жалоб, как при DDD. Нет, мой Гельвидий, то, что вы намерены сделать, это требование смертной казни, – не имеет никакого отношения к реальной политике, ваша цель уже не борьба со злоупотреблениями, а просто демонстрация против режима как такового.
Затем снова вмешался Регин:
– Отговорите вашего друга, мой Приск, и вы, мой Корнелий. Он никому не окажет услуги, внеся такое предложение, – ни вам, ни нам, ни самому себе. Оно может привести только к беде.
Он говорил особенно спокойно, почти добродушно. Все же и Приск и Корнелий уловили в его тоне предостережение.
Но Гельвидий этого не расслышал; опьяненный своим успехом, он разглагольствовал еще более высокомерно.
– Конечно, – сердито ответил он, – я борюсь не с Лигарием как таковым; мне все равно, будет ли он сослан или казнен. Я борюсь, – и вы это отлично знаете, – против того, чтобы один-единственный человек воплощал в себе Рим, я борюсь за суверенитет сенатского правосудия. Борюсь за свободу Рима. – Это были опасные слова, даже теперь, и Корнелий попытался перевести разговор на другое.
– Вы уже произносите речь, мой Гельвидий, – заметил он, – вы отклонились от нашей темы.
Однако Регин успокоил его легким движением руки.
– Ничего, – сказал он, улыбаясь. Он не хотел, чтобы его самого лишили возможности тоже добавить несколько слов к разговору о свободе, о которой сенаторы с таким удовольствием несли всякую чушь. – «Свобода», – повторил он сказанное Гельвидием слово и своим высоким жирным голосом заключил: – Свобода – сенаторский предрассудок. Сенаторы хотят, чтобы воплощением Рима был не один-единственный человек, а двести семейств, представленных в сенате, вот это сенаторы и называют свободой. Предположим, они достигнут своей цели на все сто процентов. И добьются для сената большей власти, чем ее имел император. Но что, клянусь Геркулесом, они при этом выиграют? В чем будет она состоять, их свобода? В диком хаосе, в беспорядочных действиях враждующих между собой семейств, которые будут спорить, договариваться и надувать друг друга, борясь за провинции, привилегии и монополии еще упорнее, чем сейчас. Если вы прислушаетесь к голосу разума, а не чувства, вы должны будете признать, что такая свобода для всего государства вреднее, чем прозорливое правление одного человека, которое вы стремитесь опорочить с помощью весьма удобного слова «деспотия».
Гельвидий хотел возразить, но Приск удержал его, у него самого было слишком много возражений.
– Вот вы пренебрежительно отзывались о «чувстве», – начал он, и его резкий, ясный голос сейчас особенно отличался от высокого жирного голоса Регина. – Но вы забываете, вы не хотите понять, как может угнетать людей ощущение произвола одного-единственного человека. Сознание, что мои поступки подлежат суду и совести тщательно и по заслугам избранной корпорации, – это как свежий воздух, а чувство, что ты зависишь от произвола одного человека, – это как удушье.