— Подержи, — подала мне бабушка Федора медный тазик, приступая к делу.
Благоговейно, как перед зажжением лампадки, она открыла дверцу плиты, подула несколько раз на солому, уложенную под дровами, видимо, вспушивая ее, и чиркнула спичкой. Топливо занялось сразу, мгновенно заполнив полыханием все пространство горнила. И вдруг из красного зева с пляшущим огнем вырвался горящий шар, забился, захлопал искрящимися языками и, громко закричав, начал кататься и прыгать по земле. Ко-ко-ко! — разносилось от него окрест.
Медный тазик, вывалившись из моих рук, запрыгал вокруг живого горящего клубка, загремел пустыми боками, дополняя явление миниатюрного ада. Пока бабушка автоматически закрывала дверцу плиты, я пришла в себя и кинула на нечто скачущее и кричащее рогожный лантух — мешок, в котором была принесена солома для растопки. Каким же было мое удивление, когда, сбив пламя и убрав мешок, я обнаружила под ним живую и здоровую Лалу, зло оглядывающуюся по сторонам и издающую звонкий скрип угрозы.
— Лалочка! — я кинулась к ней, но наша курочка прянула от меня подальше, а затем и совсем убежала домой.
— Как, опять ваша Лала?
— Любит она ваш двор, — оправдывалась я, потому что бабушка Федора была в сильном волнении от случившегося.
— Я подумала, нечистый туда кошку занес. Стой, так это она тут гнездо себе соорудила?! Людка, подай сапку! — крикнула бабушка моей подруге, намертво врывшейся в землю.
Дрова не успели разгореться, а солома как раз прогорала, когда бабушка вывалила все это на землю. Покончив с очисткой плиты от топлива, она сняла кольца той конфорки, которая располагалась ближе к дымоходу, и запустила под него руку.
— Так и есть! — бабушка подкинула на руке коричневый закопченный шарик. — Горячее! Неужели с цыпленком? Она в тревоге принялась очищать его.
Яйцо оказалось сваренным вкрутую, вернее, запекшимся вкрутую, и на понюшку совсем свежим. Первой дегустировала печеные яйца бабушка, обильно посыпая их солью.
— Ничего, — дала оценку. — Ешьте, дети.
Восемнадцать яиц лежало в ее фартуке, источая запах, от которого текли слюнки. Мы ели их без хлеба, и вкуснее того неожиданного угощения от Лалы я ничего больше не помню.
***
Наступила ранняя осень: теплая, погожая. Дождей не было, но утренние туманы увлажняли землю достаточно, чтобы в воздухе не витала пыль — бич мой и степей. Давно уже мы выкопали картофель и лук, собрали тыквы, отсохшие от пожухлой ботвы, выломали кукурузные початки, срезали головки подсолнухов. Наш огород зиял рытвинами и стоял покинутый, ощетинившись сухими остатками растений. Лишь по его углам зеленели латки свеклы и капусты, да шелестела на ветру дозревающая фасоль. Но вот пришел и их черед.
Только что начался новый учебный год. С этим у нас всегда связывалось окончание лета и наступление зимы. И то, что зима не наступала тотчас после первого школьного звонка, нами инстинктивно воспринималось как проявление инерции лета. Вся осень — это юз, которым лето въезжает в зиму. По детской неискушенности мы еще не различали полутонов как в жизни людей, так и в жизни природы. Да и что означает само слово «полутон» толком не знали. Семь цветов радуги, вытекающих из того, что «каждый охотник желает знать, где сидят фазаны», казались нам верхом незыблемости и постоянства. И всякие там «индиго» и «электрик», «терракота» и «бирюза» воспринимались как желание людей поумничать на пустом месте.
Так же дело обстояло и с временами года: их было два — тепло и холод. Тепло — это лето, а холод — зима, что было равнозначно тому, что тепло — это каникулы, а холод — учеба в школе. Вот от этих ассоциаций и исчезла осень, превращаясь в эпилог лета, в силу своей огромности медленно уступающего место зиме — долгой, темной, трудовой.
Весна воспринималась оптимистичнее. Прелюдия лета, она пролетала, как все прекрасное, быстро и незаметно, то есть она была короткой дорогой в долгое лето, хоть нам его всегда было мало, всегда не хватало. Дни прибывали, достигая апогея как раз тогда, когда память о школе совсем остывала. Когда есть много света и солнца, такую пору не назовешь холодной. Верно?