— Ой, только бы обошлось с детками...
— Не скули под горячую руку.
Никто не был просто наблюдателем, каждому нашлось дело.
И вот, когда уже казалось, что молох бедствия удовлетворится лишь потерей дома, — а черт с ним! — послышался треск, какой-то нутряной выдох, будто кто-то живой решился на последний шаг, и на глазах у застывших женщин крыша рухнула на землю, подняв вокруг себя яркие искры, похожие на танцующих эльфов. На миг резко уменьшился огонь. Пылая жаром во все стороны, пекло, казалось, потеряло опасность, и теперь можно было броситься в него и вытянуть из-под обломков Витю и Меланиных детей. Но через мгновение он запылал еще жарче, поднялся еще выше, закрыл собой небо, поедая вокруг себя уже и землю, не только человеческие пожитки и траву.
Женщины выли и крестились, Мелания билась об землю, просила Бога забрать у нее разум, чтобы не знать того, что случилось. И конца этому не виделось.
Это в самом деле было лишь началом трагедии. И хотя она забрала в небытие три сердца, жизни трех нерасцветших деток, все же не была такой острой, как случилось в дальнейшем. Может, потому, что в первом акте к жертвам привели несознательные действия, можно сказать, что здесь разыграли дьявольский сценарий объективные факторы.
Второй акт, последний, перенесся в дом Мазуров, куда принесли обугленные останки Вити, бесстрашного, оставленного инстинктом самосохранения их дорогого сына.
Здесь не было суеты и громкого причитания. Юля еще на работе, куда долетела горькая весть, что Витя сделал последний шаг по земле, потеряла сознание, и ее отвезли в больницу. Там она пришла в себя, но сердце ее сбоило, нервы подводили под истерику и врачи признали, что лучше подержать ее в состоянии сна хотя бы сутки.
А Иван Моисеевич остался без поддержки, один на один с неизбывным горем. Он сидел в своем кабинете и тяжело молчал, никого не хотел видеть. Родственники занимались приготовлениями к похоронам, соседи сносили посуду для поминок, старушки сидели у закрытого гроба, отдавая общему любимцу последний долг. Они зажгли свечки, обложили гроб сухими базиликами, распространяющими в доме запах скорби и прощания. Была в той жалобе какая-то покорность, бессловесное, безмятежное принятие судьбы, гнетущее понимание одинаковой неотвратимости человеческого конца. Только никогда знание этого жестокого закона, так бесстрастно принятое умом, не переставало болеть в душах, и при каждом напоминании о себе хотя и не взрывалось зримым гневом и протестом, все же тлело крамолой молчаливых сетований на невидимого Бога, такого неумолимого и непонятного, запрятанной в сжатых губах, отведенных в сторону взглядах, преклоненных головах. Обращения к этому Богу звучали в молитвах над покойником, украдкой читаемых теми, кто знал православную традицию. И еще данью Богу были дымы растопленного над свечкой ладана.
Люда долго не отваживалась видеть гроб брата. Когда случилась трагедия, ее не было дома — по поручению матери ездила в районный центр за покупками к новому учебному году. Как раз кое-что и Вите купила, а оно, видишь, не пригодится теперь. От чужих людей, не дойдя домой, узнала, что мама попала в больницу и там ее лучше не беспокоить. Пока в доме хлопотали возле покойника, оставалась у соседей, которые отпустили ее домой после того, как Витю собрали в последний путь. Что она переживала, что думала? Осталось неизвестным. Тетка Татьяна рассказывала позже, что разрешила себе лишнее — прислонила голову девчушки к своей груди, погладила ее и запричитала о брате. Того, дескать, нельзя было делать, так как Люда не заплакала, не отстранилась, а сделалась какой-то безжизненной, будто ко всему бесчувственной.
Когда подошла ночь, прекратилась беготня, и каждый занял свое место, Люда незамеченной прошла в комнату отца.
— Па, — позвала тихо, чтобы отвлечь его от задумчивости, а еще потому, что сама хотела слиться с кем-то родным в растерянности и горе, получить поддержку и слово успокоения.
Отец поднял главу, пристально посмотрел на нее и заскрипел зубами, задвигал челюстями в каком-то непонятном девочке замешательстве чувств. Она, может, впервые не сориентировалась, не ощутила его ревности, не постигла, что ей, целой и невредимой, лучше не попадаться сейчас ему на глаза, не служить напоминанием, живым укором за того, кого он не смог уберечь. Такой, наверное, была ее реакция на потерю — в ней замерло дарованное небом, интуитивное понимание внутреннего состояния человека, закрылось видение причин и следствий, затмилась здоровая адаптация к действительности.