«Некоторые, говорил он [82], в темном ощущении познают важность алтарей и, по-видимому, не чуждаются дома Божия, но не разумеют ни того, как должно в него входить, ни того, как обращаться в нем. Поставив тело в храме, уверяют себя, что уже пребывают с Богом, но находящиеся в сем положении не более иногда принадлежат дому Божию, как, — если позволено так выразиться, — истуканы, украшающие только наружность его.
Служат Богу, как рабы, не столько для того, чтобы совершить волю Его, сколько для того, чтобы уклониться от гнева Его. Работают Ему в уреченное время, как наемники, дабы получить от Него плату земных благословений и потом на врагов Его, — на мир и плоть — иждивать дары Его. Какое несообразное с величеством и благостию Божиею богослужение!»
Но тогда об истинном богослужении мало кто думал, и в образованном обществе существовало убеждение, что можно быть добродетельным, набожным и благочестивым, не заходя в церковь, не зная никаких догматов. В самом деле, нельзя же было идти в разрез с убеждениями менторов-эмигрантов, которым мы добровольно подчинялись и которые приняли на себя роль руководителей и воспитателей общества. В то время каждый, даже небогатый дворянин самой отдаленной губернии, считал необходимым иметь своего маркиза-гувернера или хотя «одну штуку из этого волчьего стада», как выразился позднее М.П.Погодин. Помещик Пензенской губерний Жедринский, y которого было всего 300 душ, обремененных долгами, поручил воспитание своего сына виконту де-Мельвилю [83].
— He было y нас для французов середины, говорит Ф.Вигель, ils devenaient outchitels ou grand seigneurs.
Необходимость добывать себе хлеб заставила эмигрантов рассыпаться по всей России и соглашаться исполнять то, что им предлагали. Обладая самыми поверхностными знаниями, они не затруднялись брать на себя обязанности учителей в учебных заведениях и были разбираемы доверчивым дворянством в должности воспитателей и гувернеров к детям. Звание учителей в наших глазах казалось немного выше холопа-дядьки, вечного соперника мусьи, и потому учителей брали в дом, не справляясь об их нравственности и о том, что они знают, лишь бы был француз, а если его добыть было нельзя, то хоть какой-нибудь иностранец.
«Не странны ли покажутся беспристрастному созерцателю нашего образования, — писал И.Богданович [84], — непостоянство наше и перемены вкуса. Давно ли было время, когда во всем мы подражали немцам? Пользуясь их сведениями, мы воспитывали детей наших по их форме, старались быть хладнокровны, как они, и в самых даже безделках мы хотели германиться. Их стол, обхождение, кривлянье в танцах — все называлось y нас изящным.
«Но коль скоро появились французы — исчезло очарование. Их веселый нрав, свободное обхождение, скорые и острые выдумки, проворство и гибкость вскружили всем головы. Всяк хотел иметь учителем француза, всяк хотел сделать детей французами. Бедные немцы, которые не знали модного языка, принялись за ремесла, и мы выиграли гораздо больше. В течение некоторого числа лет все заговорили по-французски и природный язык свой так смешали, что трудно было угадать, какой нации мы более принадлежали. Все, что называлось парижским, сделалось нам общим. Мы желали, чтобы воспитание произвело чудо, чтобы мы от оригиналов не были различны.
«Слух сей, как видно, везде распространился: со всех сторон, под названием Paris, не только загрузили нас модными товарами, но, сверх чаяния, учители начали приезжать к нам целыми колониями. Довольно, когда они говорили по-французски, нам больше было не нужно».
Граф Шувалов, для занятия должности лакеев в Пажеском корпусе, выписал из Парижа восемь французов, и они скоро все разошлись учителями по домам [85]. Тогда существовало убеждение, что воспитание и преподавание совершенно не зависят от нравственности воспитателя. Если попадался преподаватель физики, всем известный за человека развратного или атеиста, то весьма часто говорили, что же это имеет общего с физикой. Таким образом, в Россию сметался весь сор Европы, и она дорого платила выходцам за порчу молодого поколения.