Наша школа - страница 3

Шрифт
Интервал

стр.

Главной разменной монетой в нашей школе был грифель. Он обладал необъяснимой ценностью, которая никогда точно не определялась и никогда не сводилась к какой-нибудь норме. Иметь большой запас грифелей значило быть богатым. Мы жертвовали их для благотворительных целей и дарили в знак самой преданной дружбы.

Когда приближались каникулы, в школе собирали подарки для воспитанников, чьи родные жили в Индии и которым поэтому некуда было уехать, — предполагалось, что это должно их подбодрить и заглушить их тоску по родному дому. Лично я всегда облекал эти знаки внимания в форму грифелей и был твердо уверен в том, что они послужат утешением для страждущих и станут их самым драгоценным сокровищем.

Наша школа была примечательна своими белыми мышами. Реполовы, коноплянки и даже канарейки жили у нас в партах, ящиках, шляпных картонках и других необычных для птиц убежищах; но больше всего мы любили белых мышей. Мальчики обучали белых мышей гораздо успешнее, нежели учителя обучали мальчиков. Я помню одного белого мышонка, который жил в переплете латинского словаря, взбегал вверх по деревянной лесенке, возил римскую колесницу, брал ружье «-к плечу», вертел колеса и даже недурно справлялся с ролью собаки из Монтаржи. Он мог бы достичь еще больших успехов, но, по несчастью, во время торжественного шествия в Капитолий сбился с пути, угодил в глубокую чернильницу и утонул, превратившись в негра. Благодаря мышам развивались наши технические способности. Мы строили им дома и мастерили приспособления для цирковых номеров. Самая знаменитая мышь принадлежала компании владельцев; много лет спустя некоторые из них строили железные дороги и паровозы и проводили телеграфные линии, председатель же этой компании ныне возводит заводы и мосты в Новой Зеландии.

Младший учитель, о котором говорили, что он знает все, в отличие от директора, о котором говорили, что он не знает ничего, был костлявый молодой человек с кротким лицом и в порыжевшей одежде, похожий на священника. Молва гласила, что он неравнодушен к одной из сестер Максби (Максби жил недалеко от школы и был приходящим учеником) и покровительствует ее брату. Помнится, в предпраздничные дни он давал сестрам Максби уроки итальянского языка. Однажды он отправился с ними в театр в белом жилете и с розой в петлице, что мы сочли равносильным предложению руки и сердца. По нашему мнению, он до последней минуты ждал, что отец Максби пригласит его к обеду на пять часов и поэтому пренебрег обычным своим обедом в половине второго, в результате чего вообще остался без обеда. Мы расписывали друг другу, сколько он поглотил холодного мяса за ужином у мистера Максби, и дружно решили, что когда он вернулся домой, то не совсем твердо держался на ногах от разбавленного водою вина. Но мы любили его, потому что он хорошо знал мальчиков, и он принес бы школе много добра, если бы располагал большей властью. Он был учителем чистописания, математики, английского языка, составлял счета, чинил нам перья и вообще делал все, что потребуется. Он помогал учителю латыни обучать малышей (их натаскивали контрабандой в свободные минуты) и, будучи человеком воспитанным, посещал заболевших учеников на дому. Он был довольно музыкален и когда-то, в день получки, купил старый тромбон; но кусочек от этого музыкального инструмента потерялся, и когда наш учитель пытался порою играть на нем по вечерам, тромбон издавал самые невероятные звуки. Освобождался он всегда гораздо позже нас (из-за составления счетов), но во время летних вакаций совершал длинные пешеходные прогулки с котомкой за плечами, а на рождество отправлялся в Чиппинг-Нортон навестить своего отца, который, как говорили (без всяких к тому оснований), торговал свиньями, откормленными на сыворотке. Бедняга! Он был очень подавлен в день свадьбы сестры Максби, а потом стал еще больше покровительствовать ее брату, вопреки всеобщему мнению, что он будет вымешать на нем обиду. Он умер лет двадцать тому назад. Бедняга!

Вспоминается мне и преподаватель латыни, бесцветный, сутулый, близорукий человек с костылем; он вечно ежился от холода и вечно закладывал себе в уши луковицы — от глухоты; у него всегда из-под всякой одежды торчали концы фланели, и он постоянно прижимал к лицу скомканный носовой платок то здесь, то там, каким-то ввинчивающим движением. Он обладал недюжинными знаниями и не жалел стараний, когда видел в ученике способности и рвение к наукам; в противном же случае он не утруждал себя. Он встает в моей памяти как человек не только бесцветный, но и вялый (если не считать редких вспышек), словно вечные шалости мальчишек замучили его и довели до состояния постоянной расслабленности, словно лучшая часть его жизни была выжата из него на этой живой мельнице. Я с ужасом вспоминаю случай, как он заснул однажды в душный день во время занятий с малышами и не проснулся от звука тяжелых директорских шагов; как директор среди мертвой тишины разбудил его вопросом: «Мистер Блинкинс, вы больны, сэр?» — как он в смущении пролепетал: «Да, сэр, мне что-то нездоровится», как директор сурово заметил: «Мистер Блинкинс, здесь не место болеть!» (это была правда, истинная правда!), и вышел торжественной поступью, точно дух короля в «Гамлете», не преминув опустить трость на зазевавшегося ученика и выместить таким образом на его особе свои чувства к учителю латыни.


стр.

Похожие книги