Победная речь
Такой короткой и такой пронзительно искренней речи, как у отца в тот день, я больше никогда не слышал. Так ведь и день, когда она прозвучала, никогда не повторится.
День Победы…
Ранним утром, как и все последние дни после приезда в Белоруссию, я проснулся, разбуженный голосом Левитана. Опять приказ Верховного. Что же сегодня взяли? Но на этот раз голос звучал как-то особо торжественно, словно туго натянутая струна. И вдруг пронзило: неужели?
Уже и Берлин взят неделю тому назад, а заветное слово “победа” всё никак не выговаривалось: они, гады, ещё на что-то надеялись. И вот наконец-то! Дожали, добили, доломали Гитлера. Победа!
А торжествующий Левитан уже обещал от имени Сталина тридцать орудийных залпов в Москве в честь её, великой и долгожданной, в честь её, такой трудной и такой необходимой…
— Мама, мама! Ты слышишь?! — Я срываюсь с кроватки, лечу в большую комнату. Мама одета, сидит возле “радиотарелки”. Вместе с тётей Олей, хозяйкой нашего дома, они плачут — и смеются, смеются и плачут. Я ныряю в мамины коленки и внезапно тоже заливаюсь слезами.
— Отставить! — Это отец. Он ещё дома. Уже выбрит и одет: хромовые сапоги, галифе, чёрная гимнастёрка с отложным воротником и туго затянутым в талии широким ремнём. Сколько помню, с первых дней войны он в этой полувоенной форме — менялись только белые подворотнички.
Отец вскинул к глазам левую руку с часами.
— Пора. Так имейте в виду: в два часа на площади митинг. Победу будем праздновать!
Он широко улыбнулся, шагнул ко мне, вскинул моё худенькое тельце к потолку, громко поцеловал, засмеялся и повторил:
— Слёзы отставить! С победой тебя, сынок! Теперь всё будет хорошо!
И ушёл. А я начал готовиться к празднику.
Главное — надевать ли погоны? На моём чёрном, как флотский, кителе с некоторых пор были прикреплены всамделишные золотые лейтенантские погоны. Их подарил мне дядя Вася, райкомовский конюх, а ему оставил на память сын Николаша, гостивший дома после ранения. Он уже по весне, в марте, уехал добивать немца, а дядя Вася на полном серьёзе передал мне погоны “по поручению сына” — носи, дескать, будущий защитник Отечества. Раза два я появлялся на люди в этих погонах — смеху от братвы было не меньше, чем удивления.
“Нет, сниму, не имею права”, — по-взрослому подумал я и отстегнул погоны от кителя. “Товарищ лейтенант”… Это, пожалуй, самозванно, бахвально, хотя, если честно, сердчишко млело, когда видел себя в зеркале золотопогонным офицером. Ничего, подождём, время придёт, какие наши годы!
А птицы за окном буквально сходили с ума, и весь их перезвон и пересвист перекрывали заливистые соловьиные трели из оврага неподалёку от нашего временного жилища. Соловьи пели свою победную песню!
…На широкой поселковой площади — весь толочинский народ от мала до велика. Собрались все, кто сумел дожить до Победы.
Не смогли дожить полторы тысячи местных евреев. Их ещё в 41-м, в порядке “окончательного решения еврейского вопроса”, сгрудили в огромную толпу и погнали на окраину посёлка, в низину древней речки Друть, к заранее вырытым огромным ямам — расстреливать. Мальчишки из нашей школы рассказывали: еврейскую толпу, огромную, молчаливую, сопровождали всего-то восемь автоматчиков: двое — впереди, двое — сзади и по двое по бокам.
— Неужели никто не попытался бежать, наброситься на конвоиров, ведь всё равно — смерть? — потрясённо спрашивал я.
— Нет. Шли послушно. И умирали послушно. Ложились пласт за пластом, друг на дружку — ещё не убитые на только что убитых…
Долго-долго рассказ этот казался мне если не выдумкой, то каким-то непонятным, странным, злым преувеличением. Пока я, полжизни спустя, не прочитал роман Анатолия Рыбакова “Тяжёлый песок”, где послушная, покорная смерть расстреливаемых евреев воспевалась как гимн Холокосту. Но, честно, весь этот ужас так и остался для меня до конца не понятым…