Слепящий в дерзости могучей,
В себе открыв и даль и гром,
Он шел сквозь бездны, как сквозь тучи
Проходит молнии излом.
Его судьба с ее гореньем
Навек осознана теперь,
Как жизни властное стремленье
Уйти от гибельных потерь.
И слава русская готова,
Как сына любящая мать,
Его взыскательное слово
У сердца бережно держать.
IV
ВОСПОМИНАНИЯ
СЕРГЕЙ НЕБОЛЬСИН
Юрий Кузнецов в словах и событиях
Отношения с Кузнецовым у меня были вроде братских: то есть беднее, чем дружба, но обязательнее. Веское подтверждение этому (как я вижу сейчас) — редкость и немногословие встреч. “Ты же понимаешь, как мне мучительна болтовня? Кража времени. А я думаю думу: сам знаешь, какую”. Так говорили его глаза, а не уста. И мы словами не злоупотребляли.
* * *
“Попадание стопроцентное. Или в десятку”, — заметил он мне про статейку “Суровые славяне”. (Я, можно сказать, в ней выложился прямо душой.) Но в голосе Кузнецова звучала и досада. Её он и выразил, когда добавил: “Ну сколько можно терпеть, что мне “даёт оценки”, хвалит и славит меня N. N.?”. Произнесены были не латинские эти буквы, а имя довольно известного человека — причём хорошего и доброго, но с одной суетной и не вполне советской чёрточкой: с посягательством являть собою “русскую элиту”, да еще при ней же состоять чуть ли не мэтром. Кузнецов видел, что тут не по Сеньке шапка (ещё ему нравилось присловие “далеко куцему до зайца”), и считал себя вправе получать от критики что-то большее.
* * *
“Есть
лад
и есть
миф
, — однажды растолковывал он. —
Лад
— великая и прекрасная вещь; недаром и книга Белова великолепна. (Кузнецов умел и любил бурчать как-то невнятно и глухо, но высказывался подчас с изумительной связностью и выразительностью: тут в нём было что-то схожее с Владимиром Дробышевым — уж кому как, а мне это именно так видится.) Так вот:
лад
великолепен, но он ушёл, и его не возродить. Ну, не возродить, и всё! А
миф
остался, его труднее выветрить, и пока есть
миф,
есть и народ. Мифом и надо писать, я так и пишу. Миф — это тебе не разные там “как будто”. Это не “
как будто
ветреная Геба, кормя Зевесова орла” и т. п., а доподлинные боги и божественные орлы, если цепляться за тютчевскую метафору. Тайна — не загадка с разгадкой, а безусловная неразрешимая загадочность чуда и его безусловная правда”.
* * *
У него была мечта: заново перевести “Илиаду” и “Одиссею”. Собственно, к ним уже и в ХIХ веке не подходила тогдашняя “стихов пленительная сладость” и ложно-велеречивые эллинизмы и славянизмы (не Кузнецова слова, но его мнение).
Согласен: русский перевод Гомера — он в стране мощных былин и песен, но
после
Малахова кургана, после обороны Сталинграда и скитаний Григория Мелехова и Андрея Соколова был обязан появиться заново. Он мог оказаться не просто ближе к грандиозному подлиннику, чем получалось у Жуковского и Гнедича, во времена задумчивых князь-Андреев. Он мог стать и лучше подлинника.
Но — не повезло богатырю русского слова, что был таким родным особенно стану воинов. Не хватило времени и на новый перевод “Лесного царя” Гёте (он у нас сейчас даже в классической версии несколько колченогий). Я обещал Кузнецову подстрочник, но исполнить не успел.
* * *
Ещё я не донёс ему несколько японских стихотворений столетней давности — в память об адмирале Макарове и вместе с ним погибшем Верещагине. А должен был бы: основания были и идейные, и календарные (1904—2004), и художественные, и даже совсем личные: ну, как бы в развитие вопроса о “Где-то в Токио или в Гонконге”. (Это было описание, через посредничество того же Дробышева, подлинного случая; он со мной произошёл в Осаке в 1993 году. Кое-что Кузнецов подзакруглил и подзаострил, но в целом сюжет реален. Знай наших!)
* * *
У Кузнецова есть творение, о котором я никогда подробно писать не буду (не одно произведение, а серия поэм). А говорить я ему говорил: учти, Ильюша Муромец был прав, что не взял у Святогора безмерную, сверхчеловеческую силу — земля бы ведь его тогда не сносила. За человеческую ли задачу берёшься ты?