Труд быть “нормальным” был слишком велик, напряжение этой центральной позиции было слишком огромным, чтобы Чехов мог себе позволить капризы оригинальничанья — тех безответственных и ребяческих игр с самими собою и с жизнью, в которые так “заигрался” Серебряный век... “Работать надо, а все остальное к черту”, — писал Чехов, как бы стиснув зубы, и мы чувствуем в этих словах великое напряжение человека-подвижника, противостоящего, ни много ни мало, наступлению мировой энтропии...
VI
Бунин приводит чеховские слова о Толстом.
“— Вот умрет Толстой, все пойдет к черту! — повторял он не раз.
— Литература?
— И литература”.
Получилось, что Чехов сказал как бы и о собственной смерти — и о том, что станется после этого с русской литературой и жизнью. Да, все “пошло к черту” — бесы разрушения овладели Россией. “Он умер не вовремя, — пишет Бунин. — Будь жив он, может быть, все-таки не дошла бы русская литература до такой пошлости, до такого падения, до изломавшихся прозаиков, до косноязычных стихотворцев, кричавших на весь кабак о собственной гениальности...”.
Только теперь, спустя сто лет после смерти Чехова, мы и можем вполне осознать все значение чеховской личности, общий смысл его жизни и творчества — в контексте русской истории XX века. В известном смысле мы можем сказать: трагедии, беды, обвалы России в двадцатом столетии (в том числе и имперский обвал конца века) связаны с тем, что Россия сошла, сбилась с чеховского пути, — с тем, что в нас, русских людях, образовалась нехватка чеховского “состава души”. Нам не хватило, в конечном-то счете, той воли и мужества, которые удержали бы нас от истерики отрицания, бунта и разрушения.
Ведь революция, в сущности, — дело слабых. Недаром волна революции поднимает — и часто возносит на верхи социума — так много крикливых, никчемных, жестоких и ни к чему, кроме зла, не способных людей. Революция — звездный час для кликуш и юродивых, это шанс для ничтожных, подпорченных душ отомстить всему миру за собственную неполноценность, ущербность, отверженность от бытия.
“Весь мир насилья мы разрушим...” Но ведь мир насилья — это и есть весь наш мир, вся его, так сказать, грубая проза. Да, Божий мир — мир, в том числе и насилья, и несправедливости, мир с допущенным злом. В этом мире мы и должны сделать свой собственный онтологический выбор. И сказать этому миру “нет” — значит подняться на бунт против Бога-Творца. Недаром же богоборчество и являлось всегда отличительным признаком истинных революционеров.
Понять же, что “лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества” (Пушкин) — это значит сказать миру “да!” и тем самым взвалить на себя тяжкий труд по преображению и просветлению сначала себя самого, а затем уже “внешнего” мира.
Этой дорогой и двигался Чехов. Вся его жизнь — “беспрерывный ночной и дневной труд, вечное чтение, штудировка, воля...”. Те “свинцовые мерзости русской жизни” (М. Горький), среди которых начинался путь Чехова, подтолкнули его не к проклятию и разрушению, но направили к подвигу более трудному: к усилию просветлить и улучшить сначала себя самого, укрепить свое “самостояние” и свободу. Революция — слишком простой выход из тупика, в котором оказалась Россия; как раз в простоте, в очевидности этого выхода и таится его небытийный, бесовский соблазн. Бунт превращает “свинцовые мерзости” в мерзости кровавые, превращает плохую жизнь — в смерть.
Чехов не верил в улучшающие жизнь насильственные перевороты — он и в этом смысле наследник Пушкина, — но он верил в личности, верил, как позже выразится Уильям Фолкнер, в “неистребимый голос человека”.
“Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука все подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер... и все это делается помимо прокуроров, инженеров, гувернеров, помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что” (22 февраля 1899 г.).