Папа ничего не пишет про школу. И про то, какая у него деревня, тоже не пишет. Он только пишет, что работает в Тайге — так, наверно, деревня его называется. И еще он пишет, что у него все хорошо, и что там много-много елок стоит, и зимой очень красиво, и чтобы мама не беспокоилась — работа у него не тяжелая. Я никак не могу запомнить, кем он работает. Мама объясняет мне, что он говорит по-русски то, что говорят одни по-немецки, а потом говорит по-немецки то, что другие говорят по-русски. Мне непонятно, зачем папе надо обязательно говорить все не так, как говорят остальные. Но мама говорит, что так нужно, чтобы люди понимали друг друга, тогда они смогут хорошо работать. И еще она говорит, что у папы хорошая работа и что, слава Богу, это не деревья валить.
Про верблюдика папа ничего не написал; наверно, он хочет сразу привезти его. Я говорю маме, чтобы она написала ему, что он может и прислать мне верблюдика, не обязательно его с собой везти. Пусть снимет с какой-нибудь елки — там же много елок — и пришлет мне в письме. Но мама говорит, что в письме верблюдик весь изомнется и поломается. И правда, письмо от папы совсем измятое. Ладно, так и быть, я подожду, пока папа приедет.
Ночью мне снится папина деревня Тайга. Она большая-большая, и на всех улицах в ней стоят высокие елки, и все-все елки в игрушках, и блестят-блестят, и мы ходим с папой среди елок, и когда я говорю с ним по-немецки, он мне отвечает по-русски, а когда я говорю по-русски, он отвечает мне по-немецки. Это интересно, как игра, и я смеюсь, и папа смеется, и я теперь знаю, зачем папа говорит все не так, — это чтобы людям было весело. А потом мы срываем с елок маленьких серебристых верблюдиков. Мы набираем их много-много, и, когда мне уже некуда их класть, они вдруг падают у меня из рук прямо на белый снег. Я хочу их подобрать, но на снегу их совсем не видно. Я говорю об этом моему папе, но папа ничего не отвечает. Я смотрю вверх. Папа стоит и смотрит на меня. По его щекам катятся две большие слезы. Я показываю папе мои руки, в которых ничего нет, потому что верблюдиков не видно на снегу, но папа только смотрит на меня и молчит. Потом он начинает куда-то уплывать и уплывает, уплывает, пока не исчезает совсем.
Я хочу посмотреть папин след. Но если его раскрыть от снега, ему будет холодно. Я лучше вырою в сугробе нору, какую вырыли перед своим домом соседские ребята.
Лопатой рыть неудобно. Она тяжелая, и черенок у нее толстый. Как только я наберу на нее снегу, она крутнется у меня в руках, и весь снег опять сваливается с нее. Я беру кастрюлю, в которой мама растапливает снег, когда собирается мыть голову. С кастрюлей лучше. Я нагребаю в нее снег и отношу в сторону.
Вот уже и камни. Я приношу веник, сметаю с тряпки весь снег, подметаю и в норе. Потом открываю след. Папин след такой же, как и когда я его закрывал.
Теперь я часто хожу смотреть папин след. В норе, под снегом, и правда теплее, чем снаружи. Когда я ухожу, я закрываю вход старой заслонкой от русской печки и присыпаю снегом.
Тетя Даша заходит теперь в дома и к немцам. Туда она тоже принесла уже несколько черных платков. А нам она носит только письма. Папа все пишет, что работает на той же работе и чтобы мама не беспокоилась. Потом писем долго-долго нет. А когда снег уже почти растаял и нора над папиным следом завалилась, мама и Арно привозят со станции какого-то дядю. Они снимают его с телеги и заносят на руках в дом. Они говорят, что это мой папа. Но это не мой папа. Его только зовут как моего папу — Фридрих Карлович.
Фридрих Карлович все время лежит на кровати, которую мама попросила у дедушки Семеныча, а вставать он не может. И сидеть он не может — мама подкладывает ему под спину подушки, и тогда он как будто сидит. Шея у него тонкая и длинная, и нос длинный, а глаза большие и смотрят так, будто перед ними совсем ничего нет. Где у папы щеки были, там у Фридриха Карловича глубокие ямки. Верхняя губа у него короткая, и он все время показывает зубы. Когда я спрашиваю маму, почему Фридрих Карлович все время зубы показывает, она говорит, что это потому, что он худой. Но ведь я тоже худой, мама сама говорила, а я же зубы не показываю.