– Что вы закончили? – спросил меня Марат.
– Я… Может, я вам что-нибудь почитаю или спою? – ответила я. Жаль, что он начал с вопроса об образовании. Ну да, нет у меня театрального образования… Я не знала тогда главного секрета этого театра, узнала гораздо позже.
«Итальянец» бросил считать, подперся кулаками и лукаво проговорил:
– Лучше станцуйте.
– Здесь? – растерялась я. Кабинет маленький. Я бы могла, конечно, что-то станцевать, если бы включили музыку, сымпровизировать, – что делать, раз решила идти в актрисы, надо себя преодолевать… Но я бы врезалась в них или в стол – места совсем не было!
Режиссер почему-то вздохнул и молча покачал головой. Я отнесла это не к себе – к замечанию «итальянца». Мне и без него было как-то не по себе! Я же первый раз пришла устраиваться на работу в театр, ничего не зная, ничего не умея…
– Очки наденьте, – неожиданно сказал «итальянец». – Уверенней будете себя чувствовать.
Я совсем оторопела. Очки действительно лежали у меня в сумке, но я их надевала только в случае крайней необходимости – чтобы не проехать станцию, например, или вечером, в темноте, или же дома, когда меня никто не видел. Неужели так заметно, что я близорука?
– Так, все, Никита Арсентьевич, пойдите-ка прогуляйтесь пока, – незло сказал Марат.
«Итальянец» легко кивнул, взял какие-то листочки, не торопясь вышел из кабинета. В дверях он чуть задержался, быстро засунул в рот палец и неожиданно раздалось «чпок!», как будто хлопнула пробка от шампанского. «Итальянец» насмешливо обернулся на меня, словно это я валяю дурака, и невозмутимо прикрыл за собой дверь.
«Ну вот, начинается, – подумала я. – Может, мама была права? Издевки, кривлянье… балаган… Пришла!»
– А почему вы наш театр выбрали? – спросил Марат, внимательно меня разглядывая. Манера у него была довольно необычная, к ней надо было привыкнуть: он смотрел исподлобья, низко склонив голову, темными азиатскими глазами прочно зацепляясь за тебя и не отпуская, глазами, в которых гаснет свет и не видно зрачка. – И что вы все-таки закончили?
– Закончила я московский университет, а пришла, потому что мне понравился ваш репертуар.
– Вы смотрели что-нибудь у нас?
– Нет. Но я прочитала названия спектаклей в газете…
Марат без улыбки кивнул:
– А какое название вам понравилось больше всего?
– «Река… Река с быстрым течением», – ответила я, ожидая вежливого отказа, с объяснением в духе моей мамы, что каждый должен заниматься своим делом.
А как быть, если дело, которое записано у меня в дипломе, я выбрала в шестнадцать лет и сдуру? Точнее, даже не выбрала, а… Как-то так получилось. Ходила в десятом классе кругами вокруг театральных институтов, даже записалась на прослушивание в школу-студию МХАТ… Когда никого не было дома, разучивала отрывки для показа, читала перед зеркалом, как положено… Точнее, как не положено, но я это узнала лишь спустя десять лет.
Проза – отрывок из предсмертной записки японского писателя Акутагава Рюноске, он ее написал перед тем, как сделать харакири: «Жизнь в этот последний миг кажется мне такой прекрасной…» Еще отрывок из Лермонтова, из главы «Фаталист», самой загадочной главы «Героя нашего времени»: «Я возвращался домой пустыми переулками станицы…» Печорин возвращался домой ночью, смотрел на звездное небо и размышлял о том, есть ли кто в огромном холодном космосе, кому мы нужны, – или никого нет, и мы одиноки и потеряны, крохотные, слабые песчинки… Благодаря Лермонтову я всю жизнь об этом думаю.
Поэзия – я выбрала отчаянное стихотворение Цветаевой. «Как живется вам с другою – проще ведь? Удар весла, линией береговою скоро ль память отошла Обо мне – плавучем острове – По небу, не по водам…» Я все же прочитала это стихотворение на вступительном экзамене, только несколько лет спустя, уже закончив МГУ и два года проработав в «Экзерсисе». И тогда меня, уже довольно взрослую девушку, спросил народный артист, сидевший в комиссии:
– А вы можете прочесть еще раз и… как-то связать это со своими переживаниями? Ведь у вас уже были такие переживания, я надеюсь?
Представляю, что бы меня спросили в шестнадцать лет… А может быть, ничего бы и не спросили. Посмеялись бы над гендерной путаницей в моей голове и явной женской неразвитостью и взяли бы, красивую, высокую, шестнадцатилетнюю, учиться. Но я тогда, в десятом классе, постояла-постояла под дверью школы-студии МХАТ, послушала, как кто-то лает и лает, а другой то и дело вскрикивает: «А!», и опять: «А!», и еще раз, точно так же: «А!», а тот, кто лаял, все лает – до хрипоты, до изнеможения, – и ушла. Не потому что не хотела лаять и вскрикивать. Просто испугалась, не решилась, не была в себе уверена. Я смело пела и читала стихи только дома, когда меня никто не слышал, даже мама.