Непривычно мне было слышать такие слова о Сталине.
Благодаря тому, что великие называли «божественной беседой с самим собой», я могу в любое мгновение предстать перед Алексеем Максимовичем Горьким, рассказать ему о своем житье-бытье и попросить доброго совета:
— Трудно работать на паровозе и писать. Раздваиваюсь. Очень мало времени остается для работы над романом.
Ждал, что разгневается. Но он сочувственно молчит. А потом сочувствует и словом:
— А почему бы вам не расстаться временно с паровозом, не взять длительный отпуск? Работа над книгой требует свободного времени и сосредоточенности.
— Ломинадзе отговаривает меня от того, чтобы я бросал «Двадцатку».
— Хотите, я напишу ему письмо, уговорю дать вам отпуск?
— Хочу, Алексей Максимович. Напишите! — чуть не закричал я.
Горький опускает со лба очки, подвигает к себе стопку линованой бумаги и что-то медленно, старательно пишет.
Тем и хороша «божественная беседа с самим собой», что можно казнить себя и миловать, и просвещать, и возвышать.
В один прекрасный день меня обжигает прекрасная мысль: превратить заочный горьковский университет в очный. Вкладываю в большой конверт страниц двадцать бумаги, на которых запечатлены «божественные беседы», и отправляю в Москву, на Малую Никитскую. Пусть посмеется Алексей Максимович над моей писаниной. А может, и не посмеется? Может, внимательно, серьезно прочтет и захочет высказаться?
Ура! Не посмеялся. Прислал письмо на имя Ломинадзе. Вот оно:
«Дорогой т. Ломинадзе —
Убедительно прошу Вас дать Авдеенко отпуск до августа. Отпуск необходим для того, чтоб Авдеенко мог основательно проработать и кончить начатый им роман. Я совершенно уверен в серьезнейшей революционно-культурной значительности его работы, и нужно, чтоб он, Авдеенко, получил свободное время для нее.
Привет. М. Горький
20 IV 34 г.»
Пишу с самого раннего утра. Пожую что-нибудь, выпью чашку чая — и снова пишу. Сбегаю вниз, на тринадцатый участок, в горкомовскую столовую, пообедаю — и опять приковываю себя к столу. Весь день-деньской кропаю, до синих сумерек. Ложусь рано, встаю с рассветом и вкалываю.
Перечитал свою писанину — и приуныл. Пресно, скучно.
Прошло несколько дней. Еще раз прочитал — вроде бы неплохо. Выходит, надо не рубить с плеча то, что вчера сделал. Не спешить отказываться от самого себя. Работать! Работать! Работать!
За две недели не написал ни единой строчки. Только читал — Стендаля, Тургенева, Монтескье, Толстого, Шекспира, Чехова. Боже мой, как я мог жить, не зная о существовании таких чеховских шедевров, как «Художество», «Гусев», «Студент», «Скрипка Ротшильда», «Степь».
Нежданное-негаданное постановление правительства. Наш необъятный Урал, раскинувшийся по ту и эту сторону Уральского хребта далеко на полярный север и глубоко на юг, до казахстанских степей, разделяется на ряд областей: Свердловскую, Челябинскую, Пермскую, Тюменскую и Курганскую. Магнитка отходит к Челябинской.
Эта важная новость коснулась и нас с Борисом Ручьевым. Молодых писателей вызвал к себе секретарь Свердловского обкома Иван Дмитриевич Кабаков и уговорил переселиться в Свердловск. И стали мы с Борисом жить в прекрасном сосновом лесу на берегу озера Шарташ. Иван Дмитриевич отдал нам свою бывшую дачу. Неплохо я устроился, но тоскую по Бесо Ломинадзе. Осиротела без него душа.
В трудах пролетели июнь, июль, настал август, работа над романом близится к концу, но я должен ее отложить на несколько дней. И дёлаю это с легким сердцем, так как предстоит поездка в Москву, на Первый съезд писателей.
Две недели продолжался писательский праздник. Вся страна праздновала. Москвичи осаждают Колонный зал Дома союзов. Все газеты печатают доклад Горького, выступления писателей.
Выступил и я. Говорил далеко не гладко. Очень волновался — не догадался написать речь заранее. Ничего, обошлось. Встречался с Горьким. Прямо там же, в Колонном зале, во время заседания, в президиуме съезда. Подсел к нему, поговорил. Алексей Максимович поинтересовался, как идет работа над романом.
— Как только закончите, тащите рукопись мне. Жду с нетерпением. Если не застанете в Москве, приезжайте в Крым, в Тессели.