И почти все, по долгому времени, забыто было слабою памятью человеческой. Все уж и попрекать Ивана Липатова каторжным братом и сестрой перестали, и жена у него как будто опамятовалась — меньше не в пример прежнего пьянствовала.
Верно это пословица говорится: знал бы, где упасть, соломки бы подостлал. Пуху бы лебединого под себя наклал Иван Липатов, ежели бы знал, что в такой-то день упадет он. Да нет! Подкрался к нему этот день лиходейный, словно вор, тихо и незаметно.
Сидит он себе однажды в своей лавке, и так-то отчего-то тошно ему сделалось, так-то скучно раздумался он о семействе своем несчастном, о делах разных, что невесело ему стало в лавке сидеть, и собрался было он домой уж идти, только и входит к нему мещанин один, такой старичок древний — на ладан дышал. Купил у него кой-чего старичок, и что-то они с ним слово за слово и поссорились.
Дальше да больше — и ссора эта в крупную брань перешла. Начал Ивана Липатова срамотить старичок на чем свет стоит. Народ тут в лавке сидел и всю эту историю, как она происходила, видел и слышал.
— Отродье ты проклятое! — шумел задира-старик: — Мало вас бог наказывал, аспидов.
И все ему про отца, про дядю, братьев и про сестру вызвонил — никого ие оставил в покое.
Досадно показалось Ивану Липатову, что так его при народе в его же лавке обижают, — вытолкнуть старика попытался. Взял он его так-то за шиворот: «Иди, иди, говорит, дедушка, не проедайся здесь», а тот как царапнет его по щеке.
— Молод ты, разбойник, — дед говорит, — постарше себя за шиворот брать.
Так разлютовался старик, что оторвать-то его от Ивана никак не могли. Больно он его по голове и по плечам костылем колотил.
Только разозлился Иван Липатов и дал старику тумака — отпихнуть его от себя хотел, как он после на суде отговаривался, да не отговорился. В самой лавке растянулся старик и тут же дух выпустил. Под сердце ему Иван угодил. И опять, на дядину радость, подмостки перед его дворцами построили, и опять, сквозь двойные рамы и толстые оконные занавески, с тех подмостков донеслись-таки до старика стоны ошельмованного племянника, и в другой раз стоны те всю душу ему растерзали.
Осталась от всего рода в Чернополье у нас жена одна Иванова. И теперь еще она дурочкой по селу ходит и просит винца у дяденек и тетенек.
— Дайте, дайте винца, — пристает она ко всем и вприпрыжку, ровно дитя маленькое, каждого догоняет. — Мне винца можно дать, — я барыня.
По всему уезду знают ее — и барыней зовут, — настоящее-то имя, признаться, уж и позабыли…
Много у господа бога всемогущего годов в руке держится, а больше того недель. Разным делам повелевает он твориться в разные времена. Так вот и наше дело, как началось страстной неделей, так ею и кончилось.
Очень поздно к тому времени, как кончиться тому делу, страстная неделя настала. Иные мужики, подосужей какие, отпахались уже; реки прошли, и жары стояли такие, хоть бы петровками.
Дивились мы, отчего бы это так скоро жары пришли — и не видали, как святая неделя нас навестила. И не один только праздник святой послал нам господь в этот год, а послал он нам вместе с ним болезнь лютую, холерой какую зовут. Давно уж она в наших краях не показывалась, а теперь показалась; грехи, должно быть, наши чересчур велики стали, потому начала она у нас народ валять, как валяет буря деревья в лесу.
Забралась она, лютая, в хоромы к Кирилле Семенычу и на второй день светлого праздника в одну минутку трех деточек его в гроб уложила. Не мог еще с ними проститься отец, — из дома все выпустить их не хотел, как она через два дня остальных двух заела. В избы тоже к рабочим и к приказчикам болезнь та мимоходом, должно быть, зашла, так что в один день из ворот Кириллы Семеныча двенадцать гробов выносили.
Идет за ними одинокий старик, лысой головой трясет, улыбается и христосоваться ко всякому лезет…
Такую-то старость, такую-то дряхлую, слабую старость представил он собой в это время, что жаль было смотреть на него. Многих неразумных и смех на него разбирал, потому согнулся старик в три погибели, видно, что и сам он, пожалуй, сейчас только с своими детьми порешился, а он идет, так-то усмехается всем и, ровно жених, прибадривается, — пьяный словно, на всю улицу, так что пенье заупокойное перервал, шумит: «Я, говорит, градской голова! Богаче меня во всей губернии человека нет!»