Накануне Христова дня - страница 20

Шрифт
Интервал

стр.

— А ведь эдак и над нами жалостно читать будут, когда мы умрем?..

— Будут, — отвечаю я, а дым от кадильного ладана такими-то струйками душистыми носится по избе, так-то те струйки расцветил луч солнечный, бивший в окошко, что без думы пальцы в святой крест слагались, а уста творили молитву на счастливую дорогу душе, оставляющей землю родную.

— Выходите, православные, из избы, — говорит священник. — Сейчас, исповедь начну.

— Выходите, господа, выходите, — повторяет коломенский брат.

— Идите, идите, братцы, — слышится в толпе. — Исповедь начинается.

— Нечего нам чужие грехи слушать, своих у каждого много, — сердито сказывает всем Кибитка, отворяя дверь.

— Как же это? — спрашивает меня тихим шепотом Мишутка Кочеток. — Ведь эдак мы, пожалуй, и не увидим, как из дяденьки душа вылетать будет.

— Не увидим, потому он без нас, пожалуй, умрет.

— Валяй на печь, покуда народу много, оттуда будем глядеть…

Вышел народ, и опять в избе встала безответная, пугающая тишь. Слышался тихий голос священника, мир и надежду грешной душе возвещавший, а на него отзывался тяжелый, одно и то же все время повторявший стон:

— Грешник я, батюшка, великий грешник!

И, наконец, началась молитва, готовящая человека к примирению с богом. «Верую, господи, и исповедую», — тихо и внятно шепчет священник.

— Верую, господи, и исповедую, — без боли в голосе и радостно повторяет Липат.

Забыли мы с Мишуткой, что втайне оставаться должны, и тоже на печи промеж себя говорим: «Верую, господи, и исповедую…»

Освещенная лучами солнца и мерцанием лампад и свечей, горевших пред иконами, блеснула святая дароносица, и светлые лики, вычеканенные на ее серебре, передали как будто свой свет и свою радость и принявшему благодать божию и тому, кто ее передавал…

— Подкрепи тебя и помилуй господь, — снова сказал больному священник и вышел; а мы с Мишуткой все сидим на печи и ждем времени, в какое белым голубем вылетит душа из Липатова тела.

Почти уж стемнело, а мы с Мишуткой все еще сидели на огромной печи постоялого двора, и чем гуще становились сумерки, тем яснее лампадки и свечи, горевшие в переднем углу, освещали нам лицо Липата. Мы могли видеть все судороги, которые пробегали по его лицу, белому как снег, и, как нам никогда еще не приходилось видеть страшных картин смерти, мы, несмотря на весь страх, который вселяли в нас и стоны больного и изменения в лице его, с твердой надеждой ожидали, когда белый голубь оставит его страдающее тело.

— Мне уж есть захотелось, — шепчет мне Мишутка. — Не слезать ли нам с печи-то? Должно быть, дяденька не умрет нынче…

— Нет, погодим крошечку. Беспременно он ныне умереть должен, — утешаю я Мишутку, никак не покидая заманчивой надежды увидать белого голубя.

— Братец, а братец! — кличет Липат. — Подойди-ка ты поближе ко мне. Я тебе скажу кое-что.

— Что тебе, водицы, что ли, испить дать?

— Нет, не водицы. Не водица теперь мне нужна. А вот я вам расскажу лучше, как человек грешен и слаб бывает. Я вот вас всех до последнего моего часу обманывал и себя обманывал: думал, что выздоровею. В этой надежде даже до принятия святых даров находился, теперь уж чую, что не встать мне с одра моего, — потому всего меня судороги исковеркали, ровно они мне от сердца что-нибудь оторвали, без чего человеку жить невозможно. В пятьдесят пять лет, кои я, милый братец, на сем свете прожил, хорошо узнал я норов людской. Ванюшка! Выгони-ка из избы мелюзгу-то, а сам с дядей останься да пристальней слушай, что отец тебе в последний раз скажет. Любит норов человека ближнего своего ограбить, вдов притеснить, сирот беззащитных всячески обижать (сам я это на себе испытал). Тот норов качает тебя против воли из стороны в сторону, словно как бурливая река лодку легкую… Знаю его — норов-то этот, сказываю вам, а потому слушай, Ванюша, и ты, братец, слушай: из капиталу своего давеча самую малую часть я объявил. Людские глаза, милые мои, на чужие-то капиталы — ох, как завистливы!.. Милый! Братец ты мой единоутробный! Не покорыствуйся ты моим добром, сирот моих не обидь, вспомни, как мы сами после тятеньки сиротами горемычными остались, — ведь у меня в амбаре под овсом сто тысяч на серебро в горшках уложены… Братец! — завопил опять Липат так же болезненно и страшно, как страшно кричал он в полдень, когда я впервые услыхал его. — Не ограбь детей, ради христа, не ограбь, — я тебе из того капиталу пять тысяч серебром отказываю…


стр.

Похожие книги