Поговаривали, что прежде здесь ютилось народу раза в два, а то и в три больше. Бельт верил — велико было Стошено. Два дома добротных, кирпичных, клались, каждый на дюжину камер. Между домами — дворик с колодцем и купальнями, чуть дальше птичий и скотный дворы, свинарни, амбары да мастерские. Имелся тут и молельный дом, в котором ныне Ирджин лабораторию обустроил. Отдельно стояла скрипучая жилая домина, видавшая не одно поколение Стошенских смотрителей, а теперь возмущенная, по-старчески брюзгливая к новому хозяину.
В Стошено их привезли под самый конец зимы. Волчье время. Бури, стервенея, гоняли друг друга, стлали снегами, дули морозами. Метели, заровняв поля и канавы, замели ближний лесок по самые маковки низеньких елей, подобрались вплотную к частоколу.
— Кыш, кыш! На постоялый дальше! — встречал гостей старичок в овчинном тулупе да высокой, заломленной набок шапке. Щурился, не узнавал, хотя был бы должен. Под конец, поняв, что уходить приезжие не собираются, сказал: — Ялко я. Смотритель тутошний.
— Пора тебе на покой, дед, раз хозяев не узнаешь, — просипел простуженным горлом Ирджин. — Ну для того мы и здесь.
Но тогда не до старичка вовсе было: вымерзли все, что собаки, и одного хотелось — в тепло, к камину и выпить бы чего покрепче, оттаять да в сон завалиться, в себя приходя. Камин был, и куча отсыревших дров, из-под которой расползалась темная лужа стаявшего снега, и слабый огонь призраком тепла. А еще — щели в окнах, кое-как забитые лохматым мхом, сквозняки и седой налет мороза на редкой, чудом уцелевшей мебели.
В бараках оказалось еще хуже.
В последние дни зимы не жили — выживали, цепляясь за жалкие крохи тепла, которые давал задымленный камин и Ирджиновский механизм. Чинили наскоро ставни, закладывая окна обрывками тряпья. Кипятили в котле камовские травы да вливали густое варево в глотки безумцев. А те притихли и держались одним безмолвным стадом, кое-как согревая друг друга
— Крепкие. Ни хрена их не возьмет, — приговаривал Ялко, не решаясь, впрочем, перечить. Вздыхал, ходил следом, бормоча про самоуправство, приглядывал, приговаривая: — Скрипуче, да живуче; крепко, да хряпко.
И добавлял, с хитрецой поглядывая на Бельта:
— Два медведя в одной берлоге не уживутся. А покорному дитяте все кстати.
К весенним дождям трое болезных умерло. Удохло, как говорил Ялко, присовокупляя каждый раз:
— Лихорадка — не матка, треплет, не жалеет. Копать копай, да меру знай. Всяко лучше, чем по тому годе.
Последнюю могилу рыли, разломав и отодвинув ветхий плетень погоста, выдирая лопатами подмякшую, но все еще мерзлую на глубине землю. А после валили поверху мелкий камень в попытке сберечь от окрестного зверья. Только, судя по старым норам и отвалам земли на старых могилках, это помогало не шибко.
Именно тогда, опершись на лопату, Орин сказал:
— Да ну на хрен, я тут не останусь. Скотские загоны, гужманство полное! Не понимаю, почему нельзя по-другому, по-человечески? На хрена нам здесь торчать?
— Сам знаешь.
Орин знал. Еще с конца зимы, с самой долины Гаррах. С той минуты, как посажный Урлак показал в выстуженной карете небольшой — с ладонь — портрет тегина, будущего правителя Наирата. Зеркала под рукой не оказалось, но оно и не помогло бы: трудно было установить сходство между тем вспухшим Ориновым лицом и искусным рисунком. Потом Урлак спокойно говорил с четверть часа, после чего так же спокойно и с оттягом врезал Орину под дых, дабы притушить идиотский блеск в глазах и напомнить, по чьим правилам идет игра, каковы ставки и кто здесь раздает награды. Да, разбойник Орин теперь знал то, что дезертир Бельт понял еще на холме, впервые увидев тегина Ырхыза. И именно это знание заставляло парня терпеть. Скрипеть зубами, беситься, срывать злость на том, до кого руки доходят. Но ждать. Впервые в жизни ждать.
— Но почему здесь?! Здесь, среди такого говна?!
В мареве дождя частокол казался выше, чем был. Его острые края вспарывали рыхлые дождевые тучи. Бежали по дереву потеки воды, собирались ручьями, наполняя канавы мутью, притапливая запахи и звуки.
Зябко. Грязно. Безумно.