Зотов возмущался, негодовал, а лошадь и собака слушали. Понимали ли эти два нахлебника, что их попрекают куском хлеба, – не знаю, но животы их еще более втянулись и фигуры съежились, потускнели и стали забитее… Их смиренный вид еще более раздражил Зотова.
– Вон! – закричал он, охваченный каким-то вдохновением. – Вон из моего дома! Чтоб и глаза мои вас не видели! Не обязан я у себя на дворе всякую дрянь держать! Вон!
Старик засеменил к воротам, отворил их и, подняв с земли палку, стал выгонять со двора своих нахлебников. Лошадь мотнула головой, задвигала лопатками и захромала в ворота; собака за ней. Обе вышли на улицу и, пройдя шагов двадцать, остановились у забора.
– Я вас! – пригрозил им Зотов.
Выгнав нахлебников, он успокоился и начал мести двор. Изредка он выглядывал на улицу: лошадь и собака, как вкопанные, стояли у забора и уныло глядели на ворота.
– Поживите-ка без меня! – ворчал старик, чувствуя, как у него от сердца отлегает злоба. – Пущай-ка кто другой поглядит теперь за вами! Я и скупой и злой… со мной скверно жить, так поживите с другим…
Да…
Насладившись угнетенным видом нахлебников и досыта наворчавшись, Зотов вышел за ворота и, придав своему лицу свирепое выражение, крикнул:
– Ну, чего стоите? Кого ждете? Стали поперек дороги и мешают публике ходить! Пошли во двор!
Лошадь и собака понурили головы и с видом виноватых направились к воротам. Лыска, вероятно, чувствуя, что она не заслуживает прощения, жалобно завизжала.
– Жить живите, а уж насчет корма – на-кося, выкуси! – сказал Зотов, впуская их. – Хоть околевайте.
Между тем сквозь утреннюю мглу стало пробиваться солнце; его косые лучи заскользили по осенней изморози. Послышались голоса и шаги. Зотов поставил на место метлу и пошел со двора к своему куму и соседу Марку Иванычу, торговавшему в бакалейной лавочке. Придя к куму, он сел на складной стул, степенно вздохнул, погладил бороду и заговорил о погоде. С погоды кумовья перешли на нового диакона, с диакона на певчих, – и беседа затянулась. Незаметно было за разговором, как шло время, а когда мальчишка-лавочник притащил большой чайник с кипятком и кумовья принялись пить чай, то время полетело быстро, как птица. Зотов согрелся, повеселел.
– А у меня к тебе просьба, Марк Иваныч, – начал он после шестого стакана, стуча пальцами по прилавку. – Уж ты того… будь милостив, дай и сегодня мне осьмушку овса.
Из-за большого чайного ящика, за которым сидел Марк Иваныч, послышался глубокий вздох.
– Дай, сделай милость, – продолжал Зотов. – Чаю, уж так и быть, не давай нынче, а овса дай… Конфузно просить, одолел уж я тебя своей бедностью, но… лошадь голодная.
– Дать-то можно, – вздохнул кум. – Отчего не дать? Но на кой леший, скажи на милость, ты этих одров держишь? Добро бы лошадь путевая была, а то – тьфу! глядеть совестно… А собака – чистый шкилет! На кой чёрт ты их кормишь?
– Куда же мне их девать?
– Известно куда. Сведи их к Игнату на живодерню – вот и вся музыка. Давно пора им там быть. Настоящее место.
– Так-то оно так!.. Оно пожалуй…
– Живешь Христа ради, а скотов держишь, – продолжал кум. – Мне овса не жалко… Бог с тобою, но уж больше, брат, того… начетисто каждый день давать. Конца края нет твоей бедности! Даешь, даешь и не знаешь, когда всему этому конец придет.
Кум вздохнул и погладил себя по красному лицу.
– Помирал бы ты, что ли! – сказал он. – Живешь и сам не знаешь, для чего… Да ей-богу! А то, коли господь смерти не дает, шел бы ты куда ни на есть в богадельню или странноприютный дом.
– Зачем? У меня родня есть… У меня внучка…
И Зотов начал длинно рассказывать о том, что где-то на хуторе живет внучка Глаша, дочь племянницы Катерины.
– Она обязана меня кормить! – сказал он. – Ей мой дом останется, пущай же и кормит! Возьму и пойду к ней. Это, стало быть, понимаешь, Глаша… Катина дочка, а Катя, понимаешь, брата моего Пантелея падчерица… понял? Ей дом достанется… Пущай меня кормит!
– А что ж? Чем так, Христа ради жить, давно бы пошел к ней.
– И пойду! Накажи меня бог, пойду. Обязана!
Когда час спустя кумовья выпили по рюмочке, Зотов стоял посреди лавки и говорил с воодушевлением: