– Розовый. Харч у них хороший. Особый паек.
Костя накрылся одеялом с головой и уже там, под одеялом, в душной темноте завязал тесемки кальсон и сжался в комок. Его трясло. Он поскуливал от ужаса – неужели на всю жизнь останется калекой! Ночью умер Корсет.
Под утро Костя услышал какой-то шорох, приглушенный разговор. Он открыл глаза и в синем свете лампочки увидел санитаров, перекладывающих Корсета с койки на носилки. Он был тяжелым в своем гипсовом панцире, и санитары не сразу справились со своим делом.
Капля по капле уходила из Корсета жизнь, и вытекла вся.
– Отмаялся, – тихо произнес Лукич, когда мертвого вынесли.
– И Героя не дождался, – подал голос штрафник.
– А откуда он родом? – спросил Сычугин. – А? Братцы?
Костя обнаружил, что никто из раненых не спит. И оказалось, что никто и не знает, откуда был Корсет, где дом его, где семья.
– Был человек – нету, – вздохнул Лукич. – Дешевше соли стал человек.
Все угрюмо молчали, гнетущая тишина придавила палату.
– Морфию! Морфию дайте! – кричал кочегар.
«Мне легче, мне легче!» – шептал Костя, накрывая подушкой голову, чтобы не слышать диких криков кочегара. Этого обваренного паром матроса привезли в госпиталь два дня назад и положили на освободившееся после Корсета место. Говорят, кочегар не покинул своего поста, когда пробило осколками паровые трубы на корабле и пар заполнил все котельное отделение. Кочегар до конца поддерживал давление в котле, пока шел бой. Его вытащили обваренного как рака. На нем не было живого места. Голова была сплошь забинтована, и виднелся только сырой черный провал рта, из которого все время тек тягучий, полный мучительной боли крик.
«Мне легче, мне легче!» – как молитву, как заклинанье, повторял Костя.
– Братцы! – просил кочегар. – Позовите сестру!
– Аня! Анечка! – кричал Сычугин. – Ну дай ты ему морфию, пусть заткнется!
Сычугин уже сам кричал истерично, и все знали, что сейчас с ним начнется припадок.
– Нет, – отвечала сестра, входя в палату.
– Каплю, каплю одну! – молил кочегар, услыхав голос сестры. – Сил нету терпеть! О-о!
– Нет, – отвечала сестра.
– Сука ты! Тебя бы в мою шкуру! – рыдал невменяемый кочегар.
– Нет, не могу я его слышать! – кричал и Сычугин и конвульсивно кривил рот. – Дай ты ему морфию! Жалко тебе!
Сестра бледнела, но твердо стояла на своем:
– Нельзя больше. Поймите.
– Лучше конец, чем так мучиться, – хрипел кочегар. – Лучше бы сразу!
Он рычал от боли, матерился, оскорблял сестру. Было страшно слушать, страшно видеть спеленатую мумию, у которой нет кожи, а есть сплошная вздутая рана, обваренная до мяса.
«Мне легче, мне легче!» – шептал Костя, и его трясло.
И так каждый день.
Но больше всего кочегар боялся перевязки, и когда приближалось время, беспокойство охватывало его.
– Дайте курнуть, братцы!
– Нельзя, в палате запрещают, – говорил обычно Лукич.
В ответ шипел штрафник:
– Хрен с ним, что нельзя. А муки такие терпеть можно? Вариться живьем можно? – Скручивал цигарку, втихую прикуривал ее под одеялом и вставлял в чмокающую дыру среди бинтов.
Мумия пыхтела, пуская клубы дыма.
– Опять в палате курение! Кто разрешил? – строго спрашивала сестра, появляясь в дверях с санитарами, которые, толкали перед собой каталку.
Никто не отвечал на ее вопрос. Она подходила к кочегару, бралась за цигарку, но он, сцепив зубы, не выпускал.
– Ну поймите, нельзя курить в палате, – говорила сестра умоляющим голосом. – Отдайте.
Кочегар крепко держал зубами цигарку и густо дымил, стараясь побыстрее искурить ее.
И так повторялось каждый раз, прежде чем увозили его на перевязку.
Перевязочная была напротив через коридор, и Костя однажды видел в приоткрытую дверь все мучения кочегара во время перевязки. Кочегар затих на столе, а сестра разбинтовывала его, наматывая на руку серый окровавленный бинт. Намотав марлю на руку, она с силой, одним рывком, срывала прикипевший к телу бинт, рвала с кровью, с гноем, с мясом.
Кочегар кричал рыдающим голосом:
– Фашистка! Жалости у тебя нету!
– Кричи, миленький, кричи! Легче будет, – просила сестра и продолжала свою работу: вновь наматывала следующий бинт на руку и, стиснув зубы и зажмурившись, будто сама испытывала дикую боль, срывала присохшую марлю. Коричневые, пропитанные кровью бинты бросала в большой эмалированный таз.