Под водой Костя ворочал работу как медведь, а если делал передышку и вентилировал скафандр, то думал о том, как ночью, когда все уснут, он опять потихоньку проберется по коридору, как легко вздохнет незапертая дверь, пропуская его в теплую комнату Любы. Он счастливо улыбался, глядя в голубоватую воду, или напевал. «Рано пташечка запела... – сказал однажды по телефону Лубенцов. – Смотри, чтоб не выбросило „лапти сушить“. – „Не выбросит“, – беззаботно ответил Костя. Несколько ряжей уже установили на „постель“ в воду, и солдаты забросали срубы камнем, другие ждали своей очереди. Скинув потемневшие от пота гимнастерки, солдаты в одних нательных рубашках тесали бревна, и веселый перестук топоров далеко летел над тихим заливом.
Люба сновала по сходням с ряжей на плоты и обратно, замеряла, записывала, с сержантом говорила. Ходила она легко и свободно, глядела на всех смело. Солдаты и матросы отводили глаза, встречаясь с ее дерзким, вызывающим взглядом счастливых провалившихся глаз, видя в уголках ее губ встающую улыбку. Чувствовали – не трожь! И смешки, и шуточки, и многозначительные прищуры прекратились. Все напряженно ждали, чем все это кончится. Завидовали Косте. Подфартило парню! А еще слух был, что калека он. Какой калека – вон баба как цветет!
Костя не знал, что мичман предупредил: «Кто вякнет лишнее слово!..» «Ты прям как коршун, – хмыкнул Сашка-кок. – Уж и глянуть нельзя. Что мы теперь, с завязанными глазами ходить должны?» «Гляди, только свои похмылочки придержи. А то рот до ушей растворяется, как у Ванечки-дурачка». «Ну так... ситуация», – не сдавался кок. «Ситуация», – передразнил мичман. – Слово-то какое выворотил». «Научное слово», – приосанился Сашка. «Ученый какой выискался». «А чего – не дурак». «Дурак и есть, ежели не понимаешь, что на твоих глазах из мертвого трупа человек опять человеком стал. Ей в ножки поклониться надо. А вы!.. Лоб-то, как камень – поросят об него бить». «Да не дурее тебя», – обиделся Сашка. «Вот и докажи, что не дурее. – И пояснил: – Я тут за все в ответе: и за работу, и за вас. Моя задача – чтоб он человеком стал. Полнокровным». «Да уж куда полнокровнее – одни скулы остались, боками опал, как загнанная лошадь. Любка-то под гвардейца кроена, а он – что! Сопленос еще! Гляди, придется писать „Погиб смертью храбрых“, – не сдавался Сашка-кок. „Ты вот что, ты мне парней на смех не подбивай, а то язык у тебя на лоскуты измочалился“. „Ну уж! – обиделся Сашка. – Баба я, что ль!“ „Спишу я тебя к чертовой матери отсюда. Будешь в штабе наряды нести“, – пригрозил мичман. „Чего ты взъелся? – Сашке совсем не улыбалось торчать в штабе на глазах у начальства. – Уж и слова сказать нельзя“. „Ну вот, значица, подписали договор о нейтралитете“. „Подписали“, – неохотно отозвался Сашка-кок.
Лубенцов при этом был, но молчал хмуро, в разговор не встревал. И это-то больше всего и беспокоило мичмана. Он давно приметил, как поглядывает на Любу старшина. Вот еще – не было печали, так черти накачали! Мичман, несмотря на свои покрики и разносы, несмотря на строгие уставные отношения с подчиненными, был добрым и жалостливым человеком. И по доброте своей хотел всем помочь, хотел, чтобы у всех все ладно было. И то, что Костя избавился от своего недуга, радовало мичмана, а вот что Лубенцов, всегда веселый да охотливый на слово, вдруг сдвинул брови да так и ходит неулыбчиво и Кинякин догадывался почему – печалило. «Тут, кажись, морской узел завязался», – думал он о Любе, Косте и Лубенцове...
Как в омут головой кинулась она в неожиданную любовь. Не думала, не гадала, что так вот все обернется. Поначалу просто по-бабьи пожалела, а потом как водоворот засосал. Отлюбит за все, за всю свою горькую нескладную жизнь. И пусть говорят про нее что угодно! На каждый роток не накинешь платок.
Без венца заиграла свадьба, закружились денечки, затуманились синим дымом! И позабыла себя прежнюю, забыла все, что было с ней. Да и не было ничего! Сон! Только сон был. Господи-и, да и не жила она до него! С ним только и оживела, с ним только и узнала, что такое настоящая бабья любовь.