Комплекты этой газеты перелистываешь сейчас как увлекательный роман. Казалось, прибой намывал у порога редакции свои морские дары – вести с кораблей и залитые воском бутылки с замечательными рассказами. И действительно, как из чудесных бутылок, появлялись в «Моряке» неожиданно прекрасные стихи, новеллы, воспоминания.
Багрицкий пришел в линялой ситцевой рубахе с расстегнутым воротом и в стоптанных деревяшках. Он читал свои стихи, и у него билось горло, как оно бьется у птиц, когда они поют. Он задыхался. Иногда его голос падал до шепота и свиста. Стихи были о Черном море. Строфы летели и ударялись, как птицы бьются о клетки, падали, летели снова и снова ударялись, и было ясно, что Багрицкому тесно среди этих слов, что ему, может быть, нужно заглушить море.
Сотрудники газеты – старые капитаны и масленщики с облезлых пароходов, тертые одесские репортеры и голодные машинистки – слушали стихи, боясь кашлянуть и пошевелиться. Когда Багрицкий окончил, величайший скептик боцман Бондарь глухо сказал:
– Сердце у людей заходится от такой песни.
Багрицкий – наша молодость. Для меня он неотделим от первых лет революции, пустынной Одессы, зараставшей с окраин полынью, моря, качавшегося у подножья степных берегов. На берегах пели любимые Багрицким джурбаи. Поэтому и воспоминания мои о Багрицком слиты воедино с памятью о юности, о смехе, о жизни приморского города, где только и мог появиться Багрицкий.
1935
Простой человек (О Константине Федине)
Пора наконец нарушить слащавую традицию юбилеев.
Чехов едко сказал по поводу юбилеев, что вот, мол, ругают человека на все корки, а потом дарят ему гусиное перо и несут над ним торжественную ахинею.
С давних пор так повелось, что все юбилейные статьи и речи похожи на надгробное слово. Особенно казенные юбилейные «адреса», заключенные в дерматиновые папки: «В сегодняшний день, каковой день есть день вашего славного юбилея, позвольте нам от имени…» – и так далее и тому подобное, до обморочного состояния у юбиляра и судорожной зевоты у слушателей.
Поэтому я хочу говорить о Федине как о простом и талантливом человеке, а не как о литературном монументе или «маститом» современнике.
Прежде всего, Федин любит жизнь во всех ее проявлениях – больших и малых. Он любит людей, общество. Как в поговорке о цыгане, он «готов пропасть ради хорошей компании».
Он любит шум, оживленные застольные беседы, меткие и неожиданные рассказы – чужие и свои. Свои он рассказывает артистически, подчеркивая все самое характерное легким движением погасшей трубки.
Он шутлив, легок на смех, податлив на веселье, несмотря на внешнюю сдержанность.
Есть одно обстоятельство, о котором не принято говорить. Оно относится к Федину. Заключается оно в возможности заниматься тем единственно важным, ради чего он живет, – то есть писательством. Сотни и тысячи писем, груды рукописей изо всех углов страны, множество людей, требующих ответа на всяческие литературные и житейские вопросы или просящих о помощи, – все это законно, естественно, но превышает меру сил писателя и не оставляет времени для сосредоточенности. А без нее немыслимо творчество.
Любовь оборачивается своей трудной стороной. Если к этому прибавить еще работу (вернее, заседания) в Союзе писателей и в разных организациях, то жизнь писателя приобретает уже характер трагический. Особенно если он не молод и у него не так уж много сил.
Я понимаю, что этот разговор – далеко не юбилейный. Но жаль писательских усилий, потраченных, может быть, на полезное дело, но не на то главное, к которому писатель призван своим талантом. А за свой талант отвечает только он один.
Пусть Константин Александрович Федин не посетует на меня за эту непрошеную защиту.
Впервые я прочел Федина в Тбилиси в начале двадцатых годов.
Тогда Тбилиси казался таким далеким от Москвы, как Багдад или какой-нибудь загадочный Диарбекир.
Литературный Тбилиси жил еще застарелыми остатками футуризма. Поэтому появление в городе альманаха «Серапионовых братьев» произвело впечатление освежающего чуда.
Тогда я прочел «Сад» Федина и понял, что начала советской литературы исходят из живой связи с великой литературой нашего недавнего прошлого. Молодые советские писатели – «Серапионовы братья» – не растеряли мастерства, завещанного классиками, и органически и талантливо применили его к содержанию новой эпохи.