— Кажется, вы нам угрожаете? — произнес Осмунд. — Это то же, что проделывал с нами ваш брат.
Пенджли нахмурил лоб и посмотрел на него с тревогой и возмущением, состроив лицо как у священника, вынужденного осадить казуиста, оспаривающего постулат о бессмертии души.
— Угрожаю? Нет, нет. Пожалуйста, ну не надо. Это самое последнее дело… Умоляю, поймите меня! Иначе мы с вами никогда не поладим. Если вы думаете, что я хоть капельку похож на моего брата, то у нас с вами ничего не получится. А для всех нас очень, очень важно, чтобы мы поладили.
Он умоляющими глазами посмотрел на Хелен, на меня и даже на Хенча, который сидел на диване очень прямо, закрыв рот и дыша носом и чуть-чуть посапывая, будто во сне. Но он не спал.
— Сейчас я попытаюсь вам объяснить, — продолжал Пенджли ласковым голосом, сделав такой жест руками, будто приглашал нас всех приблизиться к нему и образовать вокруг него этакий кружок любезных друзей и единомышленников. — Тут вот какое дело. Я всегда ненавидел своего брата. У меня всегда имелись на то свои причины. В молодости я верил в Бога, в доброе начало человеческой души, в любовь к ближнему, в единение сердец, в весенние цветочки и во многие другие милые и эфемерные вещи. Вы должны понять это, потому что отсюда вытекает все остальное. Никакой позы или нарочитого притворства в этом не было. Я думал, что мир прекрасен и он создан для прекрасных людей. Такие взгляды я вынес не из домашнего своего окружения. Моя семья была малокультурная — ни чести, ни достоинства — и уважения никому не внушала. Родители мои беспрестанно ссорились. Брат был настоящая свинья, грубиян и хам; с малых лет он наводил на всех ужас. Думаю, из-за своего брата я сделался тогда идеалистом. Ибо я его так ненавидел, что решил никогда и ни в чем не быть похожим на него — быть его противоположностью. Он отнюдь не являлся сложной натурой, сама заурядность, зато редкий негодяй. Он любил зло ради самого зла, — тип, схожий с таким персонажем, как Яго. Его главной забавой было обмануть, отнять, разломать, уничтожить. Не знаю, от кого он это унаследовал. У нас были вполне приличные родственники — адвокаты, врачи, священники; в наших жилах течет хорошая кровь. Какой-то сдвиг в мозгах или врожденная гениальность, обращенная им во зло. Тогда я поклялся, что не примкну к его «вере». Я был идеалист, романтик. — Он замолчал и посмотрел на Осмунда. — Надеюсь, я не утомляю вас своим рассказом. Это ведь очень важно.
— Даю вам десять минут, — резко сказал Осмунд, — и марш отсюда.
— Большое вам спасибо, — улыбнулся Пенджли. — Возможно, так получится, что через десять минут вы не захотите, чтобы я ушел. В конечном счете жизнь позаботилась о том, чтобы от моего идеализма ничего не осталось, чтобы он развеялся как дым. Жизнь не была благосклонна ко мне, она жестоко меня поломала. И тогда я стал подумывать: а может, мой брат не так уж не прав? Потом началась война, и я ясно увидел, что он был прав. После войны мы живем уже в другом мире, и теперь вряд ли сыщешь хоть одного здравомыслящего человека, который не убедился бы на собственном опыте, что жизнь — сплошной холодный, бездушный, издевательский обман. Я не в обиде на жизнь из-за этого, нет, ни в коей мере, но теперь я к ней приспосабливаюсь и строю свои планы сообразно возникающим обстоятельствам.
Всем к этому времени стало очевидно, что крошка Пенджли просто наслаждался звуком своего голоса, в котором явно слышались нотки, столь характерные для пасторской проповеди, обращенной к собравшейся пастве. Ему нравилось строить округлые фразы и употреблять «умные» слова, чтобы произвести впечатление на своих слушателей. Но за этим нехитрым и очень наивным самолюбованием я совершенно явственно узнавал железную волю и холодный, трезвый расчет. Что за расчет — я пока не мог угадать.
— Я не понимаю, — сказал Осмунд, — какое отношение ваша частная биография имеет к нам.
— Минутку терпения, и вы увидите, — заверил его Пенджли. — После войны мне пришлось заниматься разными неприятными и недостойными работами. Я был клерком, секретарем, читал лекции в Обществе пацифистов и так далее. Мне они были не по нраву, все эти занятия. Ибо, во-первых, я ленив по натуре своей. Далее — я не выношу, когда мной кто-то командует. Я люблю праздную жизнь и люблю проводить досуг, как моей душе угодно. Разумеется, от меня не укрылся тот факт, что в нашем послевоенном мире мораль как таковая отсутствует, ее более нет. Теперь каждый за себя, никаких идеалов уже не существует. Место Бога заняла наука — ученые без конца толкуют о пользе газа и воды, мужчины уравнены с женщинами, все стали эгоистами, ленивыми и бездушными. И все это не вызывает во мне никакого отвращения или разочарования. Я давно постиг, наблюдая собственного братца, насколько порочным и злым может подчас быть род человеческий. И хотя брат мой был все же ненормальным, я полагаю, что его деяния есть не что иное, как приложение к существующему общечеловеческому закону жизни. («Приложение к существующему общечеловеческому закону жизни». — Он с удовольствием повторил эту фразу, обводя нас всех по очереди взглядом и улыбаясь.)