Нет, конечно, ничего такого не было. Но я не мог избавиться от этого чувства. Мне даже чудилось, что до меня доносится его запах. Пальцы Осмунда нетерпеливо отстукивали дробь по подлокотнику дивана.
— Вообще, последнее время я жил в Вестминстере, — проговорил я неестественным голосом, заканчивая свой рассказ. — Вполне пристойное местечко. Симпатичная хозяйка и приличная еда… Вот такие дела…
— Понятно, — отозвался Осмунд. Он, кажется, уловил только последние мои слова. — Такие дела, Дик, но должен вам сказать, что у меня дела паршивые. Да, паршивые мои дела. Постойте, вы ничего не слышите?
Он поднял руку. Признаюсь, я слышал только, как бьется мое сердце. А оно колотилось так громко, будто у меня вместо него были большие стенные часы с маятником.
— А что я должен слышать? — спросил я наконец.
— Толпу, — ответил он.
— Толпу? — тихим, неуверенным голосом переспросил я его.
— Да, толпу, — нетерпеливо повторил он. Быстрым движением он вскочил на ноги, подошел к окну и распахнул его. — Теперь слушайте, — сказал он.
До нас доносился многоголосый гул площади. Это было похоже на шум моря, ритмически нарастающий и стихающий, — шур-шур, шур-шур, шур-шур… И в этот шум врывались гудки автомобилей, выкрики мальчишек, продававших вечерние газеты, приглушенный колокольный звон церквей; а мне еще слышалось чье-то тихое жалобное причитание, словно там, в темноте, стонало и плакало какое-то огромное существо.
Он захлопнул створку окна, вернулся ко мне и встал передо мной.
— Вот видите! — закричал он. — Вы этого не слышите, когда окна закрыты, а я слышу, слышу днем и ночью, днем и ночью. Для меня этот шум никогда не прекращается.
— Тогда зачем здесь жить, если это вам так мешает? — спросил я. — Много спокойных, тихих улиц.
— Да какая разница, — ответил он, — везде будет одно и то же. Только представишь себе — и уже понимаешь, что там то же, что и здесь. У всех одинаковые мысли, все делают то же, что все, и все они грязные, больные и занимаются только любовью, насыщают свои желудки, пьют, спят… — Он замолк, но тут же заговорил снова: — Не сочтите, что я сошел с ума. Ничего подобного. Но в тюрьме мое отношение к толпе окончательно закрепилось. Я ощущал подобное и раньше, но до некоторой степени. Когда я был ребенком, мне думалось: почему люди не могут быть красивее, не размышляют о том, как они живут, все им безразлично? Почему не избавятся от прощелыг и подлецов? Как просто — взять их всех и бросить в газовую камеру… Я и сам подлец, конечно, и заслуживаю физического уничтожения наравне с ними. Но я вполне готов к этому, и если бы нашелся кто-то… — Он осекся, замолчал и улыбнулся мне своей завораживающей улыбкой, как, бывало, в прежние времена. — Ну разве я не осел, Дик? Всегда был ослом, даже тюрьма меня не исправила. Как вы можете со мной общаться, просто удивительно.
— Совсем не удивительно, — сказал я. — Но вот чего я не могу понять. Если вам здесь так плохо, зачем вы забились в эту квартиру и живете среди этого шума и гама?
— Видите ли, — ответил он, кивнув головой, — у меня было желание от всех скрыться. Поначалу, выйдя из тюрьмы, я попытался жить в деревне. Но там обо мне все было известно, и я чувствовал себя так, будто я болен чумой и меня все сторонятся. Уехал в Испанию. Там было довольно спокойно. Прекрасная страна, прекрасная… И все же там я чувствовал себя в изгнании. Стремился домой. Мне в голову приходили самые невероятные мысли, чего я только не воображал. А потом я все-таки записался в армию, изменив фамилию. В то время им так нужны были мужчины для пополнения ее рядов, что меня даже не спросили, не был ли я в тюрьме. Два года воевал во Франции. Пули меня не брали. Ни разу не был ранен. Рад был бы умереть, но меня словно заколдовали. Я был обречен жить. В восемнадцатом году вернулся домой. Знал, как мне будет плохо, что снова начну терзаться, и решил побороть в себе эту мою уязвимость. Иногда мне это удается. А иногда — нет…
Таков общий смысл его слов, примерное воспроизведение чувств, стоявших за ними. Точность — трудная задача. В его излияниях было столько трогательного, хватающего за сердце. Тут и смятение, и растерянность, но буквально во всем, что говорил Осмунд, ощущалась внутренняя сила и решимость.