Мы и вправду все словно переболеваем сонной болезнью мечтательности, не замечая девичьей прелести наших одноклассниц – их чудно округлившихся коленей, их плавно удлинившихся шей, их замирающих, неожиданно притягивающих блеском и глубиной глаз. Им самим как будто не до этого. Оставшись вдвоем, часами бродим, не прикасаясь друг к Другу, и никак не можем выговориться. И нам кажется, что симпатии между нами возникают потому, что мы одинаково понимаем ту или иную книгу, героя, поступок.
Нас мучает навязчиво радостная готовность самопожертвования. Каждый жаждет оказаться третьим лишним, не понятым, гордым, одиноким. Но как быть, когда третьих лишних двое: всё те же двоюродные братья Бори?
Нравится ли мне Люда, не нравится? Но я всерьез хочу быть третьим лишним, и потому завожу с ней затейливые разговоры. Я знаю, она нравится Феликсу. Он симпатичный, скрытный. Разыгрывает из себя клоуна, по-обезьяньи ловок и быстр. Говорим о нём. Замечаю, что она его расхваливает, и уже наперед готовлюсь к роли третьего лишнего.
Дальше не помню. Снова внезапно с головой накрывает полоса прибоя – десятый класс, изматывающая зубрежка, треволнения, страхи, выпускные, вступительные – и расшвыривает нас прибой кого куда. Люда уезжает в Симферополь, поступает в медицинский институт.
* * *
Спустя двенадцать лет, проездом через Москву, неожиданно встречаю Люду в аэропорту Внуково. Наши рейсы отменены до вечера. На юге полоса гроз.
Люда похорошела, носит модную прическу. Узнаю, что она работает участковым педиатром в том же Симферополе. Муж у нее военный летчик, две дочки.
День солнечный, но неяркий, и мы гуляем по аллее среди подмосковных сосен, и кажется мне, что сменили листья на хвою, а аллея та же, что в юности.
Люда удивлена: ты не женат? С тем же нескрываемым любопытством, что в школьные годы, заглядывает мне в глаза, то ли жалеет, то ли радуется.
– И ни разу не влюбился?
– Да нет, вроде. Погляди, Люда, помнишь?
– Что?
– Почти наша аллея. И треп бесконечный – Лиза, Лаврецкий, любовь без взаимности, Феликс. Кстати, где он, что с ним, не знаешь?
– Меня это как-то не интересовало.
– Но он же тебе нравился?
– Феликс? – удивленно, недоверчиво, смеясь, смотрит на меня, – ха, ты что тогда ревновал?
– Когда?
– Ну, когда хвалила его? И ничего не понимал? Господи, прости меня, ты всегда был туп на сердечные чувства.
Она садится на скамью, она не перестает смеяться, на глазах у нее слезы, а я, остолбенев, и вправду ничего не понимая, стою рядом.
– Это так здорово, что мы встретились, – теперь она плачет, вытирает глаза платком, виновато улыбается, – ничего, ничего. Не обращай внимания. Знаешь, мне уже давно так легко не было, как сейчас. Эх ты, лапа-растяпа! Я же тебя так любила, ну, тебя же, тебя! Я улетела в Симферополь, я на первом курсе вышла замуж, чтобы стереть тебя с памяти. Но ты-то, ты? Ни в кого? Это тебе за меня наказанье, нет, шучу, – она уже смеется, берет меня под руку, мы идем по аллее.
Как же? Оказывается, под шумной поверхностной волной увлечений, повальной несерьезности, легковесности, которыми, как мне казалось, влекло, волокло всех нас, было и настоящее. И мучительное. И даже трагичное.
Но почему же и я оказался среди легких песчинок, с бестолковой радостью пляшущих на гребне волны, так, что пронесло меня мимо темной и живой глуби, пугающей, но настоящей?
Объявили посадку на Симферополь. Люда совсем повеселела, разрумянилась, шутила, расцеловалась со мной. Она словно бы сбросила на мои плечи груз стольких лет, и стало ей легко, и было радостно, что вот – она может пожалеть меня, я один-одинёшенек. О, я знаю, как облегчает душу жалость к другому.
Но, кажется, впервые так глухо и печально, почти по-старчески, я жалел себя и думал, глядя на Люду – как она изменилась. Да и о такой ли карьере она мечтала? Участковый педиатр. Она была очень способной девочкой, отличницей, грезилась ей научная работа, открытия.
Как он грустен всегда, этот разрыв между желаемым и действительным – обозначается как-то внезапно на лицах, читается по судьбам твоих сверстников.
* * *
Лежу, вспоминаю, загораю на пляже Шестнадцатой станции Большого Фонтана. Рядом – существо, в котором вся моя жизнь – Анастасия. Но язык не поворачивается называть ее Настенькой. Вокруг поодаль сидят, полулежат, снуют мимо юные создания, длинноволосые, соблазнительные. Они так плавно проносят свои тела и так молодо глядят вдаль, как будто знают наперед всю тайну своей приходящей жизни, как будто всю ее целиком несут перед собой, такую необычную, загадочную, широко и празднично развернувшуюся, как сверкающее под солнцем море с белым замершим кораблем на горизонте. Их словно готовят к этой будущей удивительной жизни, – пестуют, кормят, учат, возят на курорты, но уже где-то закипает, надвигается полоса прибоя, мутная, беспамятная, скрежещущая камнями и песком, с головой накрывает. И – глядь – замужество или совращение, слезы, быт, нелюбимый муж. Дети, измены, привычка.