Нации и национализм после 1780 года - страница 101

Шрифт
Интервал

стр.

На вопрос: «Нация и государство — это одно и то же, или мы говорим здесь о двух разных вещах?», 43% западных немцев — 81% среди лиц с высоким уровнем образования — дали вполне очевидный (ввиду одновременного существования двух немецких государств) ответ: это не одно и то же. Однако 35% респондентов сочли, что нация и государство неразделимы, а отсюда 31% рабочих (39% лиц моложе 40 лет) вполне логично заключил, что ГДР, являясь особым государством, образует сейчас особую нацию. Отметим также, что группой, тверже других убежденной в тождестве нации и государства, оказались квалифицированные рабочие (42%); а лица, голосующие за социал-демократов, тверже других верили в то, что Германия представляет собой одну нацию, разделенную на два государства (52%); среди христианско-демократического электората подобного мнения держались 36%. Можно сказать, что через сто лет после объединения Германии (1871) традиционное, образца XIX века понятие «нации» прочнее всего сохранилось в среде рабочего класса. Все это наводит на следующую мысль: идея «нации», когда ее, словно моллюска, извлекают из на первый взгляд твердой раковины «нации-государства», предстает перед нами в чрезвычайно смутном и неуловимом облике. Это, конечно, не означает, будто немцы к востоку и западу от Эльбы — даже до воссоединения обоих государств — не воспринимали себя как «немцев», хотя большинство австрийцев после 1945 года уже, вероятно, не считало себя частью более крупной германской нации (как это было им свойственно между 1918 и 1945 гг.), а немецкоязычные швейцарцы, несомненно, активно отвергали всякую мысль о своем тождестве с немцами. Западные и восточные немцы испытывали колебания (и вполне обоснованные) относительно политических и иных импликаций самой этой «немецкости». И далеко не ясно, положило ли конец подобной неуверенности образование в 1990 году единого немецкого государства.

Есть основания подозревать, что и в других исторических «нациях-государствах» аналогичные вопросы привели бы к столь же путаным и неопределенным ответам. Какова, к примеру, связь между «француз-скостью» и francophonie (до недавнего времени этот термин даже не существовал — впервые он зафиксирован в 1959 г.)? И генерал де Голль — хотел он этого или нет — вступил в прямое противоречие с традиционным нелингвистическим определением французской нации, когда обратился к жителям Квебека как к «французам за рубежом». В свою очередь, теоретики квебекского национализма «более или менее решительно отказались от понятия родина (la patrie) и впутались в нескончаемые споры относительно недостатков и преимуществ таких терминов, как нация, народ, общество и государство».[300] Вплоть до 1960-х годов быть «британцем» с точки зрения юридической и административной попросту означало появиться на свет от родителей-британцев или на британской территории либо вступить в брак с британским гражданином, или натурализоваться. Сегодня этот вопрос далек от прежней простоты.

Все сказанное не означает, будто национализму не принадлежит сейчас видное место в мировой политике или что по сравнению с прежними временами его заметно поубавилось. Я говорю о другом: несмотря на то, что национализм, бесспорно, вышел на первый план, исторически он стал менее важным. Он уже не является, так сказать, глобальной перспективой развития или всеобщей политической программой, — чем он, вероятно, действительно был в XIX — начале XX вв. Теперь он, самое большее, лишь дополнительный усложняющий фактор или катализатор для иного рода процессов. Историю европоцентристского мира XIX века можно не без веских оснований представить в виде истории «становления наций», как это и сделал в свое время Уолтер Бэйджхот. В подобном свете мы и сейчас изображаем историю крупнейших государств Европы после 1870 г. (см. напр., название работы Юджина Вебера Крестьяне становятся французами).[301] Но неужели кто-нибудь опишет подобным образом мировую историю конца XX-начала XXI века? — В высшей степени маловероятно. Напротив, ее неизбежно придется писать как историю такого мира, который уже не может быть удержан в жестких рамках «наций» и «наций-государств» в их прежнем толковании — политическом, экономическом, культурном и даже лингвистическом. История эта будет в значительной степени супранациональной и инфранациональной, но даже инфранациональность — независимо от того, рядится ли она в одежды какого-либо мини-национализма или нет — станет симптомом упадка старых наций-государств в качестве эффективно действующих структур. Ведя речь о «нациях-государствах», «нациях» или этнических/языковых группах, история прежде всего покажет, как они отступают на второй план перед лицом нового, супранационального преобразования мира, сопротивляются ему, поглощаются им или адаптируются к нему. Нации и национализм никуда из этой истории не исчезнут — но только играть они в ней будут второстепенные, а часто и совершенно незначительные роли. Это не значит, что в системе образования и в культурной жизни отдельных, в особенности небольших стран их национальная история и культура не будут занимать весьма важное место — их роль, вероятно, даже возрастет. Вполне вероятно, что они смогут пережить расцвет в рамках гораздо более широкой супранациональной системы, как процветает, например, в наши дни каталонская культура, — приэтом, однако, молчаливо подразумевается, что общение каталонцев с остальным миром будет осуществляться на испанском и на английском, поскольку весьма немногие из людей, живущих вне каталонии, окажутся способными говорить с каталонцами на своем языке.


стр.

Похожие книги