Находясь в Японии, писатель с тревогой и волнением ждал встречи с Хиросимой. Рейс туда не состоялся, но город этот стал для него словно знакомым, потому что в аэропорту, ожидая вылета в Хиросиму, он свел дружбу с маленькой девочкой-японкой.
В этих рассказах — «Экспериментальный театр», «земель», «Рейс № 14–31−19» — перед нами тот же, уже хорошо знакомый нам герой, который сам видит и учит других видеть жизнь, учит человечности, доброте, но если надо, то и непримиримости.
Значительную часть «Приоткрытой двери…» составляет ее последний раздел — «Из старых записных книжек (1924–1947)»; мы часто обращались к материалу этого раздела, но всегда эпизодически, отрывочно, и цельного представления о нем у читателя могло не получиться.
Предваряя небольшим вступлением публикацию «Из старых записных книжек», писатель пытается найти определение работе подобного рода. С удивлением он констатирует, что литературоведение такого определения не дает.
Между тем он убежден: записная книжка литератора — это не только, как замечается в толковом словаре, «маленькая тетрадь для заметок», но еще и литературный жанр. Потому и работы над подготовкой записных книжек — такой же труд, как и подготовка любого произведения литературы к печати.
Читать записные книжки не так просто. Схваченный писателем на лету, «не предугаданный» материал сначала несколько ошеломляет: подряд идут без переходов то поговорка или изречение, то вывеска или надпись на заборе, то заголовок в периферийной газете или бытовая сценка, то острое или певучее слово, детская «лепая нелепица». Неоднороден, конечно, и характер записей — иногда это коротенькая заметка, иногда готовая миниатюра, законченный рассказ или пейзажная зарисовка. Иногда это заготовки к будущей книге, путевые заметки или необходимые для автора размышления о проблемах литературного мастерства, вызванные чтением, скажем, Чехова или Бунина.
Но постепенно ощущение лоскутности материала исчезает, за его пестротой начинает обнаруживаться определенность, может быть, даже какая-то направленность. За пристальным вниманием к разговорной речи, к каждому неординарному словцу или выражению угадывается желание писателя поймать что-то существенное, увидеть, как отражается в языке сознание человека, приобщение его к новой культуре. Стремление наблюдать, узнавать и постигать человека в самых разных проявлениях его сущности ведет автора и в самую гущу базара, вызывает непреходящий интерес к кладбищенским надгробиям, эпитафиям.
Постепенно частности, отдельные эпизоды и наблюдения начинают складываться в целостную своеобразную картину, передающую движение эпохи за несколько десятилетий.
Не только действительность в этих записях предстает в своем движении и изменении. В движении внутренней жизни предстает и сам автор: мы чувствуем, какой отпечаток накладывают на него годы, жизненный опыт. Но что-то главное, существенное остается неизменным.
В одном из писем Маршака к Пантелееву есть замечательные строчки:
«Жизнь безо всего того, что может тронуть сердце, вызвать восторг, умиление или участие, приводит людей в то состояние, в которое впал Плюшкин — когда-то очень добрый и хороший — по свидетельству гоголя — человек».
Как бы ответом на эти слова Маршака могут служить строчки писателя из записных книжек:
«Много я видел горького, и страшного, и жесткого за этот год (запись конца июня 1942 года. — Е.П.). Сердце, казалось бы, должно было очерстветь, охладеть, ожесточиться. Но нет — не черствеет, не теряет способности сжиматься больно».
На этих же страницах рассыпано множество записей, вызванных, казалось бы, случайными встречами с людьми, оставившими, однако, незабываемый след в сердце писателя. Вот, к примеру: автор описывает встречу (в конце 30-х годов) с каким-то прохожим, человеком бездомного вида, с забинтованными ногами, плохо одетым и плохо обутым. После небольшого разговора он спросил:
«— Ты человек благородный?
— Не знаю.
— Гривенник есть?
— Есть.
Дал ему рубль. Он не сразу его взял. Как-то еще пристальнее вгляделся в меня.
— Это зачем?
Отошел на два шага, слегка приподнял мятую фуражечку.