И твое смешное имя
На себя готов принять я…
И, однако, вспоминая все то шальное время теперь, совершенно уже со стороны, я не могу не видеть, что в конце концов молодежь была виновата по преимуществу лишь в чрезмерном доверии к россказням передовой литературы. Дон Кихот сумасшествовал за свой собственный счет, мы же — по «доверенности». Если бы народ был действительно тем, чем его пред нами изображали, движение было бы далеко не смешным.
В самом деле, что мы знали об участии массы народа в устроении именно этого, настоящего, «существующего строя», столь нам ненавистного? Народ нам всегда изображался только жертвой его, но никак не устроителем и не поддержателем. Кто нам расписывал всякую «понизовую вольницу», бежавшую от «московского гнета», разных Стенек Разиных и Пугачевых, «тенденциозных разбойников» и т. п.? Кто писал:
И хотя каждый год по церквам на Руси
Человека того проклинают,
Но приволжский народ о нем песни поет
И с почетом его вспоминает…
и тому подобные глупости и выдумки? Пусть читатели перелистают хоть «Положение рабочего класса в России», ведь это действительно невозможное, невыносимое положение. Если даже народ, «задавленный грубою силой» и т. п., потерял мужество, чтобы «стряхнуть притеснителей», если он только несет лямку, как «унылый, сумрачный бурлак», и «на великой русской реке» только «стон раздается», «где народ — там и стон», — то действительно ли легкомысленно предположить, что столь притесненный, страдающий народ легко взбунтовать?
Могли ли мы предположить, что наши знатоки народного быта, учители, болтали о том, о чем сами не имеют понятия, что наши вдохновенные певцы народных слез просто перескакивали «к перу от карт и к картам от пера», только что подмахнувшего какое-нибудь
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение!
Но счастливые глухи к добру…
Мы не имели понятия о народе, о его стонах и радостях, о его действительных бунтах, о его воззрениях на свободу и неволю. Сидит, бывало, какая-нибудь хорошенькая барышня в золотом пенсне, в модном платье, которого еще не успела переменить на якобы крестьянские лохмотья, и тоненьким голоском распевает:
Свобода, свободушка, воля вольная!
Что ж ты к нам, лебедушка, нейдешь, не летишь?..
И так искренне выводит, так глупо, с таким убеждением, что это песня, «найденная» у какого-то «крестьянина» «при обыске»… Бедные-бедные «желторотые»! Нелегко им пришлось расплачиваться за разбитые горшки.
А впрочем, они возбуждают грустное чувство только пока молоды, пока из них еще могло бы что-нибудь выйти, пока они являются жертвой старших. Прошли десятки лет, мозги застыли окончательно, искренность превратилась в китайскую неподвижность, чувство очерствело в сектантской непримиримости, глаза закрылись на все, и изуродованное поколение, в свою очередь, стало уродовать других. Тут уж не до жалости, которой гораздо более достойны их новые, молодые жертвы.
Молодое поколение 70-х годов очень мало нравственно ответственно за движение в народ. Это движение было совершенно подсказано внушенными ему понятиями о социальном строе России, об исторической роли и современном положении народа. Но с этого первого опыта оно уже лично виновато. Сколь ни коротки были эти экскурсии, сколь ни маловажна практика кружковой деятельности, они могли дать много поучения для каждого, в ком сохранилась хоть искра свободного сознания и воли. А эта искра есть у каждого человека. Мы не могли не видеть многого и действительно видели. Мы отлично знали, что в народе можно кого угодно бранить и порицать, но почти невозможно заикнуться о Государе. О Государе можно было говорить только уже с самыми «подготовленными». Это знал каждый пропагандист после самого недолгого опыта. Мы все знали, что единственная успешная попытка народной организации была сделана Стефановичем[20] и товарищами, которые действовали якобы от Высочайшего имени, прямо его приказом, и даже приводили народ его именем к присяге. Малейшее честное размышление о таких фактах могло бы нам показать истинный характер русского государственного строя. Мы на каждом шагу видели православную философию в народе и при малейшем честном размышлении могли бы понять из этого не только, что такое народ, но и что такое Церковь, умевшая его так воспитать. Мы отлично видели понятия народа о собственности, о власти, о семейном начале. Мы могли и должны были, на основании наблюдаемого, подвергнуть пересмотру свои идеи — и