— Потому что с мужчинами можно пить, курить и сквернословить, — разочаровал я их.
— А-а-а… поэтому… — То-то я их огорошил, а потом — рассмешил.
— Старый солдат не знает слов любви? — иронически осведомилась Жанна Брынская, вопрошающе вскинув жгуче-польские брови.
— Ты посмотри на меня… — угрюмо возразил я, глядя на свои тощие, как стручки, колени, на руки, торчащие, словно две куриные лапки, из обшлагов куртки, хотя причина, конечно же, была не в этом, — какой из меня жених?!
Коньяк сделал своё дело, язык у меня развязался, обычно я не слишком болтлив, полагая, что в этом мире, всё уже сказано.
— А чего?.. — удивлённо обернулась Жанна Брынская, перестав разглядывать меня в зеркало заднего вида. — Ты ещё ничего. Правда, Валик?
Она происходила из древней польской шляхты, умела делать неприступное выражение лица, была заведующей аптекой, что на Циолковского, в которой торговала не только лекарствами и пробиотиками, но и из-под полы — ведьмиными снадобьями, и жила совершенно в ином мире, чаще всего в интернете и ещё где-нибудь, где нет войны, боли и душевных потерь, любила своего мужа-изверга и наслаждалась столичной жизнью, выращивая целлулоидные антуриумы и бонсай, и слава богу! Такие женщины, мечта любого нормального мужчины (слава богу, я был ненормальным), живут долго и счастливо, одаривая всех вокруг светом небесной радости.
— Правда, рыба, — с ехидным прононсом согласился Валентин Репин. — Были бы кости, а мясо нарастет, — со смешком уточнил он, будто не верил ни во что святое, а только — в великую ипохондрию и великие горы, и мы помчались дальше.
Женщины меня давно не прельщали. С женщинами у меня были сплошные проблемы. И я невольно вспомнил, как тогда, когда считающий себя ещё журналистом, пять суток выбирался из окружения и как к нам прибилась испуганная женщина, с которой мы грелись по ночам, прижимаясь друг к другу, потому что костёр нельзя было разжигать, и как я был безмерно ей благодарен за нежданно подаренную нежность. Эта нежность долго жила во мне, как огонёк в степи. Однако в госпиталь, где я лежал с ранением в бедро, эта женщина, с зелёными глазами, так и не пришла.
Так вот, она мне показалась олицетворением той самой женственности и безмерного терпения, ведь обычной пошлости, которой полно в сытой, размеренной жизни, между нами не было даже намёком. Наверное, в этом была виновата война и обострённое чувство неизбежной гибели — стоило укрофашистам отрезать нас от Лисичанска, мы бы пропали. Кстати, она единственная меня не бросила: все ушли, а она осталась, и мы кое-как доковыляли, попав один раз в изрядную передрягу. Эта передряга мне периодически снилась: я впервые убил человека, глядя ему в лицо, до этого я стрелял только по фигуркам в степи и не соотносил их со смертью, а здесь — глядя в лицо. Я не был спецназовцем, я не был омоновцем, я даже не был добровольцем, я был случайным прохожим, забежавшим на войну по служебной надобности. Пулю, застрявшую в боку, под ребром, я выковырял самостоятельно, она мешала мне идти; с ногой оказалось хуже, потому что я не мог дотянуться, а попутчики мои были для этого дела абсолютно негодными, взглянув на рану, они падали замертво, требуя задаток в виде спирта, мата и подзатыльников.
Звали женщину Ника Кострова, и я до сих пор ломаю голову, почему она не пришла хотя бы проведать? Неужели я ошибся в ней, я не знаю; я уже давно живу без претензий к этому миру.
Меня привезли, подняли на седьмой этаж и водворили в отдельную комнату с ликами Божьей Матери на стенах и красными антуриумами на подоконниках. Здесь было тихо и спокойно; впервые за полгода я почувствовал себя человеком, меня даже перестало тошнить.
Прежде чем залезть в ванную и привести свои мощи в божеский вид, я, испросив у Валентина Репина разрешения, сел за его компьютер и разослал во все редакции современной прозы роман об актёре Андрее Панине, которого обожал и который единственный не давал мне сдохнуть на госпитальной койке.
Мне нравились его настоящая, а не лакированная харизматичность киношных мальчиков с московских подмостков. Достаточно было взглянуть на его лицо со шрамами, на неоднократно перебитый нос, на сломанные уши и деформированные кулаки, чтобы поверить в него без остатка, а главное — в нём было то мужество, которое редко встречается в жизни — способность идти до конца; можно сказать, что я кое-чему у него научился, например, не мечтать о пустопорожнем, а заниматься делом. Я писал роман-надрыв в перерывал между операциями; мне снилось, что я подбираюсь к чему-то большему-большему, но никак не могу ухватит его. Я уже знал, что всё подлинное — трудно, поэтому вложил в этот роман всю душу, а ещё я понял — зреть в корень — это смерть, пусть отсроченная, но всё равно смерть, но деваться было неуда.