На суше и на море. Выпуск 28 (1988 г.) - страница 15
Когда он находил взглядом эти слова, глаза его на какое-то мгновение жмурились, словно от внезапного светового потока. Даже мольбы и жалобы покинутой женщины не трогали его так, как эти три слова. Гуров смутно чувствовал, что и для того, кому предназначалось это письмо, они значили очень много, были как бы своеобразным паролем, открывающим путь в прошлое, в мир воспоминаний. Как будто, написав и вдобавок дважды подчеркнув эти слова, женщина хотела заклясть, вернуть любимого. Она с безжалостной настойчивостью пыталась воскресить в его памяти не сцены любви, но почему-то картины природы:
«…Неужели ты не понимаешь, что для меня ты теперь все равно что умер? Вот что сводит с ума. Ты жив - а мертв. Но ведь мертва для тебя и я. Но мне все-таки легче, я могу прийти туда, где мы бывали вместе, и оставить там цветы, как на могиле. Какое множество могил…
А помнишь, как мы уплыли на лодке на косу и там ждали закат? Помнишь? Темнело медленно-медленно, и вода была медлительная, похожая на переливчатую ткань: то мутно-серую, то жемчужно-розовую, с ослепительной золотой полосой, дрожащей там, где в волнистых облаках тонуло солнце. Потом оно село, краски тотчас полиняли, угасли, ночь будто упала на землю.
Помнишь, река касалась берега, медленно шуршали волны. Мы лежали на песке, смотрели в костер, то и дело терзая его длинной ивовой веткой, и тогда щедро летели искры. И мы говорили о том, что раньше ни мне, ни тебе не приходилось почему-то смотреть на костер вот так, снизу, и мы не знали, что отсюда искры кажутся похожими на змейки: огненно-верткое тело и голова-вспышка. Вырывались из костра, на миг затмевая первые звезды, но тут же исчезали, а звезды бесконечно лили свой бледный свет.
Что я пишу? Что пишу?… Но неужели ты забудешь… Помнишь, как тогда, летом, мы ездили в тайгу? И как пахла разогретая солнцем трава, и на просеке жгло спину, а земля была еще сырая после дождя и парила? И тебе показалось, будто что-то белое мелькнуло в чаще, словно пробежало, и мы пошли туда, а оказалось, что это стая берез, и стволы у берез были до того белые, что нельзя было их погладить, не забелив ладоней. И ты сказал: «Береза, белая лисица…» Любимый мой!»
Гуров столько раз прочел это письмо, что не просто выучил его наизусть - иногда казалось, что это написано для него. И самообман был приятен. Легче будто бы становилось. И Гуров впервые в жизни задумался о том, что о его гибели пожалеет, наверное, только командир отряда разведки, утративший хорошего взводного. Родителей Гуров не помнил: погибли при аварии. Не по наследству ли досталась ему его гибель?… С двух лет он воспитывался в доме для детей погибших космонавтов, со всеми в добрых отношениях был всю жизнь, как и положено человеку, но ни там, ни в отряде ни с кем особенно близко не сходился. И хотя за пять лет опасной работы в косморазведке не раз рисковал жизнью, выручая товарищей, и его выручали, конечно, не задумываясь, задушевных друзей у него все-таки не было. Что риск? Профессиональная привычка. Как и привычка быть смелым, самоотверженным, честным, добрым… Привычка, но не потребность вдруг проявить эти высокие качества по отношению к единственному для тебя другу: мужчине или женщине.
К женщине!… Когда, поддаваясь сладкому самообману, Гуров разрешал себе поверить, что это письмо написано для него, он пытался вообразить и ту, которая могла бы такое написать. Выбирал из множества своих прежних подруг одну. Но все они в хороводе лиц, причесок, характеров сливались в его памяти, уже не рознясь ни выражением глаз, ни тембром голоса, ни складом ума, ни тем более фасоном платья, ни даже очертаниями тела, потому что в последние годы на Земле вновь стала модной «фигура Евы»: узкие плечи и высокая грудь, тонкая талия и пышные бедра, а поскольку недавно открытое совершенно фантастическое средство (Денис Аверьянов называл его секс-лучами) позволяло проделывать с человеческим телом настоящие чудеса, то буквально все женщины Земли, придающие значение стандарту, вскоре приобрели модную фигуру и популярную прическу: золотые локоны до талии.