Картошка на печи подгорала, и он машинально сдвинул сковороду на край плиты так, что она теперь наполовину нависала над полом. Потом, стараясь не торопиться, он сел и, положив перед собой письмо, адресованное Виктору Гусеву, спокойно, медленно прочитал его и также спокойно и медленно, зная, что теперь он не пропустил и не понял превратно ни одного слова, сложил письмо вчетверо и сунул в карман.
За окном появился Гусев. «Взять мелкокалиберку и кончить комедию», — зло подумал Тасеев. Невкусно пахло подгоревшей картошкой. Не поднимаясь со скамьи, Тасеев смотрел на круглую голову Гусева. «Об ушах говорить не будем, — вспомнилось ему. — Не будем говорить об ушах!»
Он вскочил и выбежал на крыльцо, неопределенно махнув рукой Гусеву. Меньше всего ему хотелось встречаться с ним. Он добежал до ручья, песчаный вал скрыл его от взгляда Гусева. Только тут Тасеев наклонился над водой и стал черпать ее ладонями, не зачерпывая, а только мутя. Он высчитывал по секундам: «Сейчас Гусев взбирается на крыльцо, разувается, садится… Как же я с ним говорить буду?» — ужаснулся Тасеев. Ему стало душно, он наклонился над ручьем и тщательно умылся. Из ручья смотрело насупленное и враждебное лицо. Он отчаянно, болезненно ненавидел Гусева. Дерьмо! Ненавидел его жесты, слова, лицо, глаза, кудрявые волосы, нелепые уши, бездарную болтовню. Ненавидел его способность смеяться над людьми и вещами. Ненавидел умение говорить. Просто ненавидел…
— Юрка!
Этот голос он тоже ненавидел. Но, стараясь остаться спокойным, поднялся и пошел к дому.
9
— Как дела? — он боялся, что голос выдаст его.
Но Гусеву было не до интонаций.
— Болит, стерва! — его лихорадило от боли, белки глаз покрылись тревожной красноватой сеткой. Он с большим трудом, охнув, стянул с ноги сапог. Тасеев прощупал опухоль и брезгливо отнял руку:
— Неделю позагораешь.
Гусев присвистнул. «Я его ударю, — подумал Тасеев. — Не сдержусь». Но он сдержался и даже спокойно произнес:
— Ешь. Пойду по воду.
Расстроенный, Гусев уткнулся в сковороду. Тасеев взял ведро и пошел вдоль ручья, за песчаный гребень. За гребнем он побежал прямо по пляжу, пока не уперся в непропуск. Сердце бешено колотилось. Тоскливо орали бакланы. Еще тоскливее лопотали и попискивали чайки, упитанные, ленивые, громадные.
— Хватит! — сказал сам себе Тасеев. — Ну, набью я ему морду, что изменится? — Он подумал, как легко решались проблемы в детстве, когда в воображении он запросто топил корабли противника, преодолевал пустыни, прощал врагов, и ему совсем стало нехорошо. Ничего этого уже не будет. Ни Вали, ни Гусева. Мир построен и потерян. Нужно строить другой. Не в пустыне же жить!
А может, удастся спасти старый?
Охотское море лежало безмолвное, огромное. Усмешка сошла с лица Тасеева. Не побежишь, не спросишь, не выяснишь правды…
В мелкой прозрачной воде передвигалась медуза. Сожмет зонтик-колокол, выжмет из-под него воду — продвинется вперед. Распустит зонтик-колокол, вберет воду — и снова толкнется… Медленно, очень медленно, болтаясь, покачиваясь, погружаясь, всплывая, она приближалась к берегу. «Далеко так не уплывешь, — подумал Тасеев. — Далеко так не уплывешь. Разве что попадешь в попутное течение…»
1
Вернувшись, Тасеев невнятно пожаловался на усталость и залез в спальный мешок. Гусев, вытянув на скамье больную ногу, импровизировал на шахматной доске сумасшедшую партию. «Хоть бы не сопел!»— зло подумал Тасеев. Он отвернулся к стене. Как ни был слаб свет свечи, он разглядел мотающиеся в пазах паутинки.
А может, все чепуха, наваждение? Ему захотелось вскочить, дотянуться до штормовки и ощупать ее карман. Может, нет там никакого письма? Его обуял страх: вдруг Гусев захочет выйти и накинет его штормовку? Не полезет же он в карман… А почему нет? В поисках сигареты, например? Страх был так остер, что Тасеев повернулся. Гусев мрачно курил и смотрел в темное окно. На свое отражение, на свое прекрасное отражение!
В боку покалывало. Тасеев покрутился, но, несмотря на его попытки сменить позу, боль оставалась в одной точке, пульсировала под ребром, раздражала. «Ложись, идиот, ложись! — думал он о Гусеве, но не мог произнести слова вслух. — Лезь в мешок, дай уснуть человеку!»