— Гаси, пожалуйста, краски! — парень поворачивается к своей спутнице. — Нельзя писать так ярко.
— Ну что я могу поделать! — растерянно опускает кисть девушка. — Ветер сушит бумагу. Не успеваю размывать.
Она пишет акварелью. На ней легкий сарафан с широким выкатом, слегка порозовевшая на солнце шея, смешная детская косичка. Одной рукой девушка держит стеклянную банку с водой. Она только что размывала небо, и вода в банке окрасилась в густую бирюзу.
— Тебе хорошо! — обижается она. — Возишь кистью сколько захочешь. Масло не вода.
Парень, сидя на корточках и поглядывая через край крышки на дальний лес, неторопливо отрабатывает подмалевок. Рядом в полыни поблескивает бутылка лимонада и надорванная пачка печенья.
На шорох брезентовой куртки девушка резко оборачивается. Она вглядывается в меня, как перепуганный молодой чирок, потом переводит взгляд на черемуху, и темные ее глаза теплеют от восхищения.
— Можно одну веточку? — не удерживается она.
— Возьмите весь букет.
— Что вы! — вспыхивает она, не спуская глаз с черемухи. — Мне только одну веточку.
Я молча кладу букет рядом с ее этюдником.
— Спасибо! — шепчет она. — Только зачем же все?.. Несите домой…
Я сбивчиво объясняю.
— Спасибо, — повторяет она радостно, берет с земли букет и зарывается лицом в душные метелки цветов.
— Сергей, посмотри, какая прелесть! Вот бы написать!
Сергей неохотно отрывается от этюдника и хмуро глядит на меня, потом на черемуху. А я радуюсь возможности постоять рядом с юностью. Мне хочется заговорить, помочь сладить с непослушными красками, даже сбегать к болотцу и зачерпнуть банкой свежей воды для акварелей.
И я говорю:
— А почему бы вам не пойти в лес? Там такие удивительные места для этюдов!
Девушка быстро взглядывает на своего спутника, и на ее незагорелой шее проступает краска смущения.
И вдруг я понимаю эту вспышку и смущаюсь сам. Понимаю, почему они остановились на этом открытом, поросшем полынью косогоре, почему пишут какой-то невзрачный пейзажик — небо, дорога и лес на дальнем плане, тот самый лес, где сегодня на рассвете расцвела черемуха.
Это их первые этюды, а может, и первая прогулка!
И еще я понимаю, что мне пора уходить.
Но я стою за их спинами, мучительно ищу слова, ищу хоть какой-нибудь повод задержаться и оттого только острее чувствую, что я здесь лишний.
Сергей, уткнувшись, молча и сосредоточенно растирает краски на палитре. При мне он не положил ни одного мазка. Она же пробует писать, но краски ложатся на бумагу непослушно, фальшиво: и небо тускнеет, и силуэт из дальнего леса становится похожим на декорацию.
Я поправляю на плече удочки и неслышно ухожу. По пути срываю молодые побеги полыни, засовываю за пазуху. Я люблю эти неприметные серебристые стебли — верные спутники дальних и нелегких дорог. Люблю, пожалуй, больше, чем черемуху. Если бы у жизни был четко определенный запах, то скорее всего от нее веяло бы тревожным и земным запахом полыни.
Оборачиваюсь и вижу, что Сергей и его юная подруга глядят мне вслед.
Если бы птицам присваивали воинские чины, то этому гусю следовало бы дать адмирала. Все у него было адмиральское: и выправка, и походка, и тон, каким он разговаривал с прочими деревенскими гусями.
Ходил он важно, обдумывая каждый шаг. Прежде чем переставить лапу, гусь поднимал ее к белоснежному кителю, собирал перепонки, подобно тому как складывают веер, и, подержав этак некоторое время, неторопливо опускал лапу в грязь. Так он ухитрялся проходить по самой хлюпкой, растележенной дороге, не замарав ни единого перышка.
Этот гусь никогда не бежал, даже если за ним припустит собака. Он всегда высоко и неподвижно держал длинную шею, будто нес на голове стакан воды.
Собственно, головы у него, казалось, и не было. Вместо нее прямо к шее был прикреплен огромный, цвета апельсиновой корки клюв с какой-то не то шишкой, не то рогом на переносье. Больше всего эта шишка походила на кокарду.
Когда гусь на отмели поднимался в полный рост и размахивал упругими полутораметровыми крыльями, на воде пробегала серая рябь и шуршали прибрежные камыши. Если же он при этом издавал свой крик, в лугах у доярок звонко звенели подойники.