Качает Чекушев головой, насмешливо и укоризненно:
— Никакого планту!..
— Сидит раскидисто, это верно, — немножко виноватым голосом говорит Устин.
— Про наш хутор говорят, — прокричал весело Ванятка, — бирюк бежал да на обе стороны клал, — вот и вышел хутор Чигонацкий…
Смеемся: не мимо сказано.
— Вот Вильня — городок хороший, — говорит Устин, вздыхая.
— Вильня? — пренебрежительно отзывается Чекушев, — а в Одесте был?
— Нет. Наш полк в Вильне стоял. В Одесте не припало.
— А-а! Вот городок! Имеет свою приятность…
В тоне Чекушева слышится хвастовство, плохо скрываемое сознание превосходства перед нами. Это слегка подавляет и родит досаду. Хочется сбить чем-нибудь хвастуна.
— А в Черкасске был? — спрашивает осторожно Устин.
— В Черкасске? Нет, не довелось. — А-а… то-то!.. — В голосе Устина звучат торжествующие ноты. — А я был! Тоже — городок аккуратный…
Рыжий мерин, весь взмокший и потемневший, наконец домчал нас до Медведицы. Из испытания он вышел с честью, но едва не свалил нас в яр, — с трудом остановил его бег наш бойкий возница.
— Вот лошадь! пуля, а не лошадь! — гордо воскликнул Ванятка, въезжая в тень от вербы.
— Тибетская? — деловым тоном спросил Кондрат, с видом знатока осматривая ноги, грудь, спину, ноздри мерина.
— Корсак!
— Маштачок ухватистый, — не спеша, снисходительно замечает Чекушев.
— Двужильный! — уверенно говорит Ванятка, — какой воз ни наклади — кряхтит с превеликим удовольствием.
— Лошадь своей цены стоит…
Мерин, по-видимому, совершенно равнодушно пропускал мимо ушей эти замечания: он тяжело водил мокрыми боками и усердно кланялся головой, отгоняя мух.
Подъехали остальные подводы. Ожили берега тихой речки. С весны, с покоса, не было на них шумных гостей, смеха, песен, веселого артельного гомона. Летом лишь быки изредка зайдут — напиться и полежать на горячем песке. Иногда прибежит косяк лошадей, упущенный табунщиками, перебредет на другую сторону и скроется в «войсковом» лесу. А то все одни кулики да речные чайки кричат-перекликаются. Да ватаги гусей приходят ночевать на воде, оберегая себя от ночных набегов волчат.
Было шумно по-праздничному. Рыбная ловля — не труд, а забава. И люди, обычно усталые, озабоченные, скупые на слона, — теперь, оторвавшись от скучной, будничной работы, стали иными, чувствовали себя молодо, легко, беспечно, весело.
С дрог сняли невод, раскинули его на песке. Денис Шестипалов, иначе Ильич, старший и самый опытный из артели рыбак, с узкой рыжей бородой, седеющей с боков, тощий и суетной, — с клубком серых ниток уже ползал на коленях по сети, чинил дыры. Рыба — тварь умная, даром что безгласная: каждый самомалейший изъян в «посуди» усмотрит и использует. Ильичу сперва деятельно помогали человек пять. Но когда в тени, под вербой, Егор заиграл на гармонии, все — один за одним — ушли к нему.
— Вы чего же? Эй! хвосты воловьи! — взывал несколько раз Ильич к артели, — приехали дело делать, и наконец того — к опереточному гармонисту?..
Но казаки улеглись и уселись тесной группой в тени вербы вокруг Егора и даже не оглянулись ни разу на голос Ильича. Старый рыбалка[2] поглядел издали упрекающим, обличительным взглядом им в спины и плюнул.
— Сукины дети! — сказал он очень спокойным голосом и вновь принялся ползать по неводу.
Было жарко. Мелкая мошкара — «растока» — вилась над ним и набивалась в волосы. Он скреб голову и бороду кулаками, клубком, плечами и терпеливо, настойчиво, внимательно исследовал состояние невода, или — по-местному — «приволоки».
Гармонист сыграл сперва марш «На сопках Маньчжурии», потом вальс «Дунайские волны», краковяк.
Туше у него было мягкое, артистически-небрежное, красивое. Городские мотивы на берегах первобытной, раскольничьей, милой нашей Медведицы, привыкшей к песням протяжным и грустным, казались чужеземными гостями, нарядными, изящными и диковинно-странными.
Синяя речка с песчаной косой, над ней безбрежная, кроткая тишь и — воинственный марш. Ясный сон летнего дня, фырканье лошадей, проворный свист крошечных куличков и — чуждая красивая печаль, жалоба нарядная, выплаканная в мелодии вальса.
Растока кипит, звенит, вьется, впивается в глаза, в волосы…