Без сюртука по коридорам шел медлительно. За ним сюртук несли, блещущий ленточками орденов и медалей. Гоготали. Некоторые из свиты кривлялись по-скоморошьи. Отряд лакеев спинами своих фраков загораживал шествие от взоров любопытных, спешивших на шум. Гервариус спешно расплачивался, хохоча и отчитывая седого побледневшего распорядителя.
Монашек по черному ходу сбежал. На подъезде в шубе распахнутой стоя, вспомнил про него Корнут.
- Разыскать непременно и в карету. С ним поеду. А вы в тех вон...
Разыскали. Привели.
В карете сидя, перепуганный монашек говорил заикаясь:
- Как перед Истинным... Да вы и то в толк возьмите, милостивец: Гурием звать. А то имя значением своим обозначает - львиный щенок-с. Сами извольте в святцах полюбопытствовать... А в ресторацию мне никак нельзя-с...
В Московской сидели за составленными столами. В большой зале. Гомоном окрестным улещенный, черт Корнутов задремал, лапками черными тело горбатое не сотрясал. Задремал и Корнут важный, голову к спинке стула откинув. Видения торжественные, беспечальные Макаровых похорон близких. Вечная память и катафалк величавый, и лошадей не две пары, а четыре... нет! Сорок пар! Изумленные толпы завистливо шепчутся. И в шепоте том все чаще, все гулче имя Корнутово. Вон он, позади гроба. Орденов-то... Превосходительный. Сорок пар... Другому кому, хоть и с мошной будь, не позволят; просто-напросто запретит полиция. Накося, сорок пар... из улицы в улицу. Купцы-лабазники-мучники от зависти трясутся как на морозе, и хари у них залимонились... Духовенство со всего города, и свечи, свечи... мильон свечей. Или факелы пусть. А кто все? Раиса? Нет, не бабьего ума дело. А дом Макаров на те дни в черную краску перекрасит. И хоронить не в Благовещенском, а в Печерском. Полдня чтоб процессия шла, дуракам всяким, бездельникам путь загораживала. А кто все! Корнут! Корнут! Корнут! Вечная память. Конная полиция шпалерами. Кони ржут, душу Макарову радуют, душу брата-покойника. Факелы, свечи и бой барабанный... Эх! Нельзя барабан... Дрему-сон затеи гордости разорвали-раскидали. Говор-смех прихлебателей. Оркестр гудит. Но захотелось еще потешить душу мечтой. Пароход свой новокупленный вспомнил, возле Иконниковской пристани пристань Корнутова будет стоять. Пусть пароход за полцены возит. И пусть в убыток! И пусть! Но разорю... разорю... Копеечку? Копеечку? Нет тебе копеечки... А в тюрьму хочешь? Но огни люстры глаза слепят. На огни люстры смотрит, головы со спинки стула не поднимая. Хороша люстра. Где они такую достали? Заказная...
- Эй! Услужающий!.. Да, да... вот что... Распорядителя ко мне... нет, управляющего!
Чинный, толстый пришел во фраке скоро.
- Заказная люстра?
- Заказная.
- У кого?
- У Бэрто.
- Сколько?
- Восемьсот дали.
- Завернуть, упаковать, ко мне отослать в дом.
Засуетился толстый, склонился, зашептал:
- Никак нельзя... Не продажная.
- Тысячу.
- Извините. Не продажная. Здесь ресторан.
- Полторы тысячи.
- Здесь ресторан. И потом, разрознить нельзя: парные.
- Две тысячи. И завтра ко мне послать.
- Никак невозможно. Пустое место останется.
- Две тысячи пятьсот и неделя сроку.
- Минутку, Корнут Яковлевич. В конторе справлюсь.
Через полчаса поладили. Скоро на вокзал. Гомонили. Гервариус подхихикивал, патрону шептал разное. Нескольким подвыпившим личностям, слишком весело провожавшим, Корнут Яковлевич приказал быть попутчиками.
Разрезая русскую ночь темную, святозвездную, бежал-гремел поезд желтоокий к берегам великой реки. В вагоне Корнута горбатого, визжа и харкая, пьяные хамы пели национальный гимн, тешили сон своего господина.
Не терпит тишины и ласкового мира черт Корнута.
Шли дни и дни.
Как дерево подрубленное, Виктора душа и цветет, и вянет, и жизни хочет, и о смерти не забывает. У опушки дерево стоит молодое, ветви-руки протягивает туда, где солнце над полем; живые еще ветви. И чует смерть ветвей своих, тех, что протянуты в лес, туда, где ветви соседей сильных смехом жизненным, зелено-золотым, смеются-живут, смехом листвы извечно сменяющейся, извечно живой. Стоит дерево молодое; рану, у корня зияющую, чует. И все, что в нем еще жизнь, отвернулось от леса, где так много ему подобных; отвернулось от леса, обратилось к Солнцу-богу, ликующему грозно-радостно над полем немым. Страшен явно чуемый холод жизни леса.