Те же — то есть большинство, надо бы даже сказать, почти все, — кто не вышел из строя, не сказал «нет», кто подчинился, те стали убивать, сперва не без внутренней дрожи, потом с каждый разом все увереннее, привычнее, автоматически; читать описания их последующих злодеяний почти невозможно, приходится принуждать себя, ибо описанное превосходит границы человеческого понимания.
С июля 1942-го по ноябрь 1943-го военнослужащими резервного полицейского батальона № 101 согласно рапортам об исполнении было расстреляно тридцать восемь тысяч евреев.
В 1967 году против четырнадцати бывших военнослужащих из состава этого батальона в Гамбурге был открыт судебный процесс. Троих офицеров приговорили к восьми годам тюремного заключения каждого, двоих младших офицеров — соответственно к пяти и шести годам. Остальные обвиняемые были освобождены из-под стражи в зале суда. Все они ссылались на воинский приказ и воинский долг. Наказания осужденным были впоследствии существенно снижены.
В приказе по армии от 20 ноября 1941 года, распространенном всем полкам и батальонам, генерал-полковник фон Манштейн, тот самый, кому предстоит впоследствии возглавить группу армий «Юг», где и мой брат сражался, написал следующее: Жидовско-большевистская система должна быть истреблена раз и навсегда. Никогда впредь не посмеет она поднять голову на нашем европейском жизненном пространстве.
Генерал-фельдмаршал фон Манштейн, стратегический ум, при формировании бундесвера был призван в консультанты. Он, утверждавший, будто война была проиграна из-за ошибочного военного руководства Гитлера и в своей книге «Проигранные победы» подробно описывающий собственные планы, концепции, решения и приказы, об этом своем суточном приказе от 20 ноября 1941 года не упоминает ни словом: Жидовско-большевистская система должна быть истреблена раз и навсегда.
О пленных в дневниках брата — да и в его письмах — ни слова. Почему он не счел это достойным упоминания?
Я нашел шикарный пистолет «радом», привезу с собой домой, всю жизнь мечтал о такой игрушке; это такой пистолет с тройным предохранителем, не самовзводный, короче, пистолет первый сорт, а к нему еще и кобура, коричневая, как новенькая. Теперь у меня два пистолета — 1.08 и «радом». «Радом» — это польский армейский пистолет.
Патронов к нему у меня тоже всегда навалом, это тот же калибр, что у нашего 08.
Видела бы ты, как я из него стреляю, метче, чем из винтовки. Вот приеду и на твоих глазах все фарфоровые штуковины, ну, которые на телеграфных столбах, одну за одной посшибаю.
Ну все, дорогая мамочка, пора заканчивать, напиши мне поскорее еще.
Примо Леви в своей книге «Канувшие и спасенные» описывает, как ужасно было, находясь в лагере, не получать писем и вообще, никаких вестей от родных и знакомых, — для еврейских узников это было и невозможно, их родственники и друзья либо сами находились в лагерях, либо уже были убиты. Вдобавок ко всем унижениям, голоду, жажде, болезням, отсутствию солидарности между заключенными — еще и это безмолвие, это чувство покинутости. Глубоко безысходное чувство, порожденное уверенностью, что о тебе больше никто не вспомнит.
Ну все, дорогая мамочка, пора заканчивать, напиши мне поскорее еще.
Когда «забирали» соседей-евреев и те просто бесследно исчезали, почти все отводили глаза и молчали, а большинство молчали и после войны, уже узнав, где и как исчезали исчезнувшие.
В этом молчании Примо Леви видит самую тяжкую вину немцев. Это глухое молчание было ужаснее, чем пространные разглагольствования тех, кто тщился оправдаться по принципу «мы ничего не знали». Последние хотя бы отталкивали своим враньем молодежь — я сам очень ясно это помню, — когда, словно заведенные, иной раз без всякого повода, начинали оправдываться, обстоятельно перечисляя причины, по которым они ничего не знали и знать не могли. В этих хотя бы заговорила совесть, то и дело напоминая: все-таки кое-что можно было и знать.
Это поколение, не просто больно задетое, а больное, заболевшее, принялось усердно изживать свою травму трескучим бумом восстановления. От случившегося отгораживались стереотипами: это все Гитлер, преступник. И в этом лживом публичном надругательстве над языком участвовали не только бывшие подельники, но и те, кто уже привык говорить о себе: