Выла тьма…
И там, куда от костра неверными взмахами тянулись дрожащие бледно-красные руки, в освещённом пространстве, не было моря, — там тяжело и медленно ползли длинные седые твёрдые спины, отступали и кланялись и снова тяжело, лениво, беззвучно вылезали, а над ними дико стонала темнота.
Она жадно обсасывала края, оставив на середине клочок, странно белевший нетронутым снегом. Качало редкими отлогими взмахами — льдина покрывала десятки валов. Только когда над самым краем опрокидывался гребень, под ногами дрожало, скрипело, чувствовалось, как напрягается лёд — хочет треснуть.
Темнота ощупывала льдину со всех сторон, скользкими мокрыми лапами тянулась к белому снежному клочку, шарила, шуршала рогожей шалашика.
Финн снова скорчился на своём месте в комок, уткнув лицо в колени, и временами хрипло, отрывисто тявкал — может, плакал…
Фельдшера укачало. Из всего тела его с болью тянулись наружу тонкие нити, резали, туго вязали желудок, опутывали захолодевшее сердце, петлей давили горло.
Вырвало…
Стало легче, но слабость подломила ноги. Припал возле костра на колени и на руки и так, на четвереньках, не чувствуя страха и холода, тупо смотрел в темноту.
Ужас страшен со стороны. Здесь, внутри, в желудке у страха, — его не было видно: было темно.
И не было мысли о смерти.
Темнота, большая и сильная, была живая. Голосила сотнями звуков, плескалась пеной и с чудовищной силой ворочала страшную тяжесть.
Рядом с этой огромной жизнью перестал чувствовать свою тусклую маленькую жизнь.
Выползла маленькая мысль — вспомнил о докторе: «Вот бы его сюда!»
Весело хмыкнул и сам испугался смеха. Задом отполз от костра к шалашу.
У отца Петра шуба обледенела от брызг, стала коробом, на усах выросли толстые, грушами, сосульки, под носом трепетал перистый иней.
— Батюшка?! — тормошил шубу священника фельдшер. — Отец Пётр!.. Батюшка!..
Отец Пётр медленно расклеил ресницы, и под ними не сразу зажглись огоньки глаз.
— Ну… Чего ты?
— Батюшка!
— Ну тебя… — отец Пётр слабо пошевелил рукавом. — Пристаёт…
— Батюшка! — тормошил фельдшер. — Нельзя так! Замёрзнешь…
Отец Пётр очнулся, протёр глаза рукавом.
— Ну, чего?.. А?..
Фельдшер тупо глядел снизу ему в бороду. Не знал, что сказать.
— Буря-то!.. Ишь…
Отец Пётр молча повернул голову.
— Как же теперь?.. Помирать?.. — в голосе фельдшера не было тревоги.
Лень было думать о смерти и жизни. Вяло, словно обязанность выполнил, сказал:
— Батюшка! Ты бы хоть помолился.
Отец Пётр поглядел на рыжее пальто, нашарил у себя на шубе крючки, распахнул и выпростал руку из рукава.
— Лезь рядом… Застыл?
Пахло палёным, гниловатым запахом старого меха. Сквозь подрясник мягко проваливалось тело священника, тёплое, рыхлое, как у женщины. Потное тепло обняло фельдшера, и тотчас в коленках заворочалась дрожь, заскребла по спине, свела плечи и челюсти. Ляскнул и застучал зубами.
— Мороз выходит, — сказал отец Пётр.
В тепле, под бахромой жёсткого меха, клонило ко сну. Ресницы склеивал иней, и глаза туманили водянистые мутные пятна.
Море объедало снег, подступало к огню.
Волна опрокидывалась где-то в темноте, сюда доползала, жидко размазавшись по льдине под тонкой и чистой пенистой сеткой, уносила в темноту белую корку, обнажая скользкий, тускло блестящий, словно обсосанный лёд. И странное, будто удовлетворённое чувство возникало в сердце фельдшера всякий раз, как тонкий водяной язык слизывал вместе со снегом отвалившуюся от костра щепку. Забывая о страхе, следил с любопытством за борьбой моря и пламени, и сердце было на стороне сильного.
Море, как кошка с мышью, забавлялось с огнём. Вода подходила вплотную к костру, тихо плескалась, шипела и вдруг, обессилев, торопливо уползала в темноту, и костёр снова зажигал на льду тусклые синеватые свечи.
Словно тяжёлый пузырь сжимался и разжимался в голове.
Не было образов, воспоминаний. Мысли толкались тут, в тепле, в свете костра. Они пугливо жались от чёрных стен, забыли, не верили, что за темнотой есть большая яркая жизнь.
И тело забыло, что называется жизнью. Здесь всё свело её к ощущению света, тепла и твёрдого куска, в который пока уверенно упираются ноги.