Сытинский отыгрыш, напоминавший детскую фигу в кармане, сходил ему с рук. Похоже, даже проницательный Антон Михайлович, директор, — и тот не догадывался. Во всяком случае ни на одном из своих приемов не было тонких намеков с его стороны.
А собирались они на директорский прием по сигналу Антона Михайловича. Собирались редко, узким кругом и, как многим казалось, стихийно. Несколько особо приближенных официантов, метрдотели, главный повар Судец, бухгалтер Бакшеев, старший экспедитор Дурдин, еще три-четыре человека. Антон Михайлович проводил такой сбор под флагом: «Посмотреть в глаза сослуживцам…» Мол, не зарвались ли? Не пора ли потерявших форму, уставших потихоньку начать удалять, чтобы потом списать на берег? А кому-то из рачительных, добросовестных помочь… Это он, Антон Михайлович, устроил когда-то жен Шатунова и Галайбы на работу, на которую ходить-то надо было раз в месяц — за зарплатой. Правда, половина денег отстегивалась в неизвестный фонд… И как же надо было быть начеку под пронзительным взглядом Антона Михайловича, чтобы, не теряя лица, оставаться, у него в фаворе. Если он кого-то не приглашал раз, другой, третий, это означало, что на нем ставят крест…
А начинался директорский прием с вялого разговора о тяготах работы, о мелочных неувязках, мешающих повышать показатели. Говорили, не вникая в суть слов, будто по какому-то языческому ритуалу пускали мыльные пузыри. Мол, ты — один, а я — два пустил. Ты такой, а я вон какой; под потолок поднялся и не лопнул. А какой красавец! Так и переливается…
Уютный кабинет, наполненный радужным лукавством мыльных пузырей, создавал атмосферу, сближавшую присутствующих. Смягчалась радиоактивность снайперских глаз Антона Михайловича. Возникало чувство крепкой притертости друг к другу, чувство стайности. А то, главное, что составляло суть их хищной борьбы за место под житейским солнцем, то, что еще более сплачивало их, — это только витало над ними и было невидимым, как воздух между цветастыми пузырями. Разговоры о нем, о главном, были неуместны здесь, неприличны. Каждый читал в глазах другого: «Жизнь — борьба, проигрывает — слабый. Среди нас слабых нет…» В такой обстановке естественным было выпить по бокалу шампанского, открываемого без парадного грохота. И уже в глазах Антона Михайловича гасла прокурорская неотвратимость, а на гладких восковых щечках, похожих на фруктовый муляж, появлялись добренькие старческие ямочки. Появлялись в ту минуту, когда с бокалом в руке к нему приближался Сытин. Приближался с удивительным чувством меры и достоинства в сдержанных движениях. О, подать себя Сытин умел. Уж он-то знал, стоеросового угодничества Антон Михайлович не терпел; считал таких людей узкими, ограниченными и непригодными для настоящей работы.
Сытин приближался, чтобы чокнуться с патроном. И, как всегда, случалось маленькое чудо: раздавался мелодичный звон хрусталя — и у всех на глазах краешек бокала Сытина вдруг от удара обламывался и плавно валился на дно, в белую гущу газовых пузырьков. «Вот сукин сын! — восхищенно восклицал Антон Михайлович. — Как это ты делаешь?» «Все происходит само. Это и для меня тайна», — смиренно потупившись, отвечал Сытин.
Полагали, что он заранее подпиливает краешек бокала алмазиком перстня. Но «подготовительной работы» никто никогда не видел.
Фокус Сытина приводил Антона Михайловича в чудесное настроение. Верхом интимной расположенности к окружающим было его доверительное: «А что, братцы, снесу-ка я в Ялте тезкину избу-читальню?.. На ее месте поставлю свою. Такую… где не стыдно будет провести закат жизни. И пусть на огонек по старой памяти заходят бедные туристы и богатые иностранцы. Всех без разбора буду принимать хлебом-солью. В Мелихово-то, или куда там еще, ведь не скоро доберутся…»
И когда вокруг туманно улыбались, покачивали понимающе головами, Антон Михайлович вдруг заливался мелким скачущим смехом: «Да ладно! Шучу!.. Уж больно в хороших местах оказываются у нас эти реликтовые дома-усадьбы…» Потом неожиданно серьезнел лицом, прикрывал глаза пальцами белой пухлой руки, говорил: «А ведь смог бы. Эх, смог бы, ребятишки…»