Дорога наша была не из легких и могла сравниться только с дорогой в Буэнос-Айрес с пересадками, ночевками, экскурсиями и таборными сидениями просто так…
Почему путешествие так смело берет на себя роль сюжета?
Может быть, потому, что всякое действие и движение, сменившее неподвижность, естественно и властно притягивает взгляд?.. Любой предмет, смещаясь в пространстве, заставляет следить за собой, а неизвестный предмет — тем более… То же самое можно сказать и о предмете известном, ибо перемена места способна придать ему новый облик, а непривычное пространство заражает охотой скольжения по временам…
Одно дело — Большой драматический дома, на Фонтанке, 65, и совсем другое — на дальних гастролях. Скажем, я давно знаю Владислава Стржельчика, но вот он едет на Японские острова, причем с единственной ролью, к тому же и вводом, едет вместо умершего Панкова, да еще без любимой и неразлучной жены Люды Шуваловой, сперва актрисы, а теперь режиссера-ассистента. Он поставлен в необычные обстоятельства дороги, ночного одиночества и хотя временного, однако же неравенства на гастрольной сцене…
Разве герой не привлечет к себе наше повышенное и сочувственное внимание?
И все мы таковы — те же и немного не те, что обычно, и узнаем о себе что-то новое, не то чтобы именно «японское», однако и не вполне «фонтанное».
Беда лишь в том, что при всей любви к Славе, Грише или Гоге автор не сможет сказать о них столько, сколько о себе, и лишь на своем нелепом примере в силах оказаться подробней и достоверней, чем на других, если, конечно, у него хватит отваги, а у читателя — терпения…
Как я сказал, дорога была не из легких: почти восемь часов на ИЛ-62 до Хабаровска; день — в городе, а ночь — в поезде до Находки с вагоном-рестораном и всеобщей бесшабашной тратой ненужных в Японии рублей…
Сева Кузнецов, начинавший актерскую карьеру на Дальнем Востоке, чокался со всеми то ресторанной рюмкой, то граненым стаканом от проводника и на разные лады повторял ностальгическую фразу:
— Еду по своей юности, ребята!..
Получалось, что все мы как бы у него в гостях.
Гриша Гай тоже смолоду служил на Дальнем Востоке, но с нами не ехал, а лежал в больнице и сочинял письмо Товстоногову о том, что чувствует себя вполне здоровым, ждет от него новых ролей и готов на любые условия, лишь бы работать… Лишь бы оставаться в театре…
В первый день моей новой службы здоровый и красивый Гай подошел ко мне в фойе, улыбнулся и подал руку:
— Очень рад, что вы теперь с нами, — сказал он. — Хотите, попрошу, чтобы вам дали место в нашей гримерке?..
Мне показалось, что я давно знаю это широкоскулое мужественное лицо.
— Спасибо, хочу, — сказал я, а позже услышал, что так же открыто и дружелюбно он подошел к Володе Татосову, когда тот появился в «Ленкоме».
В Грише сочетались редкая начитанность, живой ум и широта интересов. Вечно он писал какой-то телесценарий, ну, скажем, о Владимире Галактионовиче Короленко, или страстно учил польский язык, или читал в закрытой библиотеке том Гудериана; вечно таскал с собой огромный набитый портфель, который вызывал насмешки недоброжелателей: зачем актеру портфель? Но Гриша не обращал на это внимания.
Впрочем, его портфель и для меня был вечной загадкой, потому что кроме книг и сценариев в нем могла оказаться и добрая выпивка, и свежая базарная закуска, и штопор, и столовый прибор в салфетке, а иной раз чистая простыня и большое полотенце из прачечной, если Грише предстояло тайное свидание на квартире нашего общего друга артиста Бориса Лёскина…
Может быть, из-за портфеля и любви к непредсказуемым книгам он и получил в «Амадее» роль императорского библиотекаря Ван-Свитена, который Моцарта сперва защищал, а потом предал. В невеликую роль Гриша вкладывал свои размышления об искусстве и жизни, и, думаю, драматическое содержание заботило его больше, чем красота придворного костюма.