Он печально глядел, как Гриша одевался. Потом схватил свое пальто, накинул на плечи:
— П-провожу тебя.
На дворе совсем уже стемнело. Звезд на небе не было. Ветер рванул хилую дверь дощатого сарая, и она раскачивалась, скрипя и повизгивая, на петлях.
Видно, начиналось ненастье.
Вячеслав повел Гришу по двору, но не к выходу на улицу, а куда-то в сторону, в темень. И за смутно черневшей поленницей дров, дрожа и задыхаясь, начал рассказывать про своего отца.
Землемер Довгелло был убит черносотенцами, может быть теми самыми, что в прошлом году выкололи глаза студенту. Они громили дома беззащитных людей, грабили, а отец Вячеслава бросился на них с палкой — другого оружия у него не было. Тогда жирный лабазник не спеша ударил его в висок железным ломом. Тут подоспели рабочие — целая дружина, — но убийцы бежали. Ни одного из них потом не нашли…
Вячеслав рассказывал шепотом, хотя кругом никого не было на этом унылом дворе. Ветер улегся. Начал накрапывать редкий дождь; из темноты, от поленницы дров, потянуло горьким запахом осины.
Гришу стало трясти — не от холода.
Он жадно, будто всем сердцем своим, слушал нового друга — теперь-то он знал, что Вячеслав — его друг, которого он не распознал сначала… А может, больше друга: может быть, будут они связаны братством на всю жизнь, как Кейнин со Сметковым!
— С мамой не надо об этом… — Голос у Довгелло сорвался.
— Не плачь, — попросил тихонько Гриша.
— Я не плачу… Отца убили не здесь — в уезде. Мы потом уж узнали, через неделю. Мама сперва все молилась… все молилась в костеле, потом перестала… В училище обо всем этом никто не знает, я только тебе…
Когда Гриша распрощался наконец с Вячеславом и остался один, ему снова вспомнился вечер того дня, когда он впервые приехал с отцом в город. Перед глазами возник свинцово-кровавый блеск на реке, тяжкий мрак кругом, слезы бородатого коваля: Савку, его сына, искалечил Альфред Тизенгаузен безнаказанно… Кто мог наказать барона?
…Снова открывался перед Григорием Шумовым зловещий мир, темный, жестокий.
Но он уже знал: есть на земле смелые люди — они бьются с этим черным миром, не щадят своей жизни!
После прогулки на дамбе Сергей Лехович, видно, всерьез обиделся на Гришу. Дома он разговаривал теперь только с Зыбиным, по часу толкуя о верховых лошадях в имении своих родных. Что ж, пусть хвалится, коли есть чем. Но при этом Лехович почему-то глядел не на Зыбина, а на Гришу — в упор. Значит, сердится.
Скрытая эта вражда продолжалась долго — до самого ноября.
В ноябре ударили заморозки, выпал снежок. Он только-только прикрыл землю, а в унылую комнату белковских квартирантов уже проникла непривычная белизна. Стало светло, и даже розовые цветочки на рваных обоях будто исчезли, стены казались выбеленными — с таким праздничным ликованием вошел сюда первый зимний день.
По случаю воскресенья Зыбин еще валялся в постели, маленький Жмиль занимался любимым своим делом, жуя что-то, сидел у окна и сосредоточенно разглядывал прохожих, а Лехович примерял перед обломком зеркала новую фуражку. Он сшил ее на заказ, после того как старая была попорчена на пожаре. Сшитая на заказ фуражка, конечно, была признаком богатства: с нарочито маленьким гербом, отдаленно похожим на офицерскую кокарду, с маленькими полями, пухлыми, как пшеничный пирог. Самая модная в те времена. Не все, конечно, могли этой моде следовать. Большинство реалистов носили фуражки обыкновенные — с большими острыми полями, с неуклюжим разлатым гербом; лавровые ветки в нем торчали, как растопыренная пятерня. Эти заурядные головные уборы горами лежали на прилавках магазинов, даже картонок для них не полагалось. Такая фуражка была и у Гриши Шумова. Но он не завидовал Леховичу, нет. Он даже отвернулся от третьеклассника, не хотел глядеть, как любовно тот выправляет красивый локон из-под лакового козырька: высший тон у старшеклассников, которым Лехович подражал.
В это время под окном раздался бойкий стук копыт, заливисто — по-деревенски — заржала лошадь. Маленький Жмиль испуганно отскочил в сторону.
— Что это ты, мальчик, лошадок боишься? — спросил насмешливо Лехович.