Было неприятно слушать его полусонные слова. Струны кобзы снова запели, к ним короткими восклицаниями присоединялся голос женщины.
- О чем она поет?
- Разное. До этого случая она сама складывала песни. Тут ее все царане почитали. Да и теперь... Хоша есть сукины сыны, - как давешний,- придут на тот бок реки и затянут, заведут ее любимые, ну, а она - не терпит этого, ей всё мерещится, что жених зовет. И сейчас- закликает, затрепыхается. А им забава. Дразнят, значит...
- Вы понимаете ее песни?
Он усмехнулся.
- А что ж! Я всякую песню по сотне раз слыхал. Известно - девица, ну, и - поет о своем. Без ума живет, а свое помнит...
Нужно было долго просить его, чтобы он перевел слова песни, он согласился на это только тогда, когда я обещал подарить ему рубаху.
- Ну, вот,- начал он, прихмурив брови и вслушиваясь в тихое течение печальной мелодии,- ну, поет она так:
- Боже мой, боже! страшная дорога ночью в степи, а я - сирота, как луна в небе. Будь что будет, устала я ждать счастья, боже мой, господи!.. Сожгут луну зарницы, а меня тоска сожжет. Боже мой,- лукавая девица я! Буду счастливой, посею цветы на твоей земле...
Он, видимо, увлекался: вынул трубку изо рта, вытянул шею и напряженно мигал, вслушиваясь...
Кто скачет на белом коне,- не за мною ли счастье мое?
Над степью - луна, как золотой леток, в синем небе тихонько кружатся звезды - золотые пчелы, гудят струны, вздыхает негромкий мягкий голос, и слова работника сами собою слагаются в странные стихи:
Темная дорога ночью среди степи
- Боже мой, о боже! - так страшна!
Я одна на свете, сиротой росла я,
Степь и солнце знают - я одна!
Красные зарницы жгут ночное небо,
Страшно в синем небе маленькой луне!
Господи! На счастье иль на злое горе
Сердце мое тоже все в огне?
Больше я не в силах ждать того, что будет...
Боже мой, как сладко дышат травы!
О, скорей бы зорю тьма ночная скрыла!
Боже, как лукавы мысли у меня...
Буду я счастливой,- я цветы посею,
Много их посею, всюду, где хочу!
Боже мой,- прости мне! Я сказать не смею
То, на что надеюсь... нет, я промолчу...
Крепко знойным телом я к земле приникла,
Не видна и звездам в жаркой тьме ночной,
Кто там степью скачет на коне на белом?
Боже мой, о боже! Это - он, за мной?
Что ему скажу я, чем ему отвечу,
Если остановит он белого коня?
Господи, дай силу для приветной речи,
Ласковому слову научи меня!
Он промчался мимо встречу злым зарницам.
Боже мой, о боже! Почему?
Господи, пошли скорее серафима
Белой, вещей птицей вслед ему!
Антон заснул, открыв мохнатый рот. Ночная птица, козодой, металась в застывшей тишине над бесплодной степью, над черной сталью реки; посвистывали мягкие крылья, точно шёлк, когда его гладит ветер. Ночная тоска маяла душу, возбуждая тревогу разных желаний,- хотелось петь, говорить, идти куда-то, прикоснуться к живому, хотя бы собаку погладить или, поймав мышь, ласково сжать в горсти ее теплое, трепетное тело.
Я не шевелился, боясь испугать старуху,- сидя у ног больной, она всё тихонько покачивалась, но вдруг, согнувшись пополам, стала неподвижна, точно в ней сломалось что-то. Непрерывно гудели басовые струны, время от времени девушка подсказывала им непонятные слова. Одиночество, неисчерпаемое, как море, обняло степь, потопило ее, в сердце росла едкая жалость к земле, ко всему, что на ней. По синей тверди небес ослепительно черкнула серебряная звезда.
Дрожащим от напряжения голосом девушка вскричала знакомые слова:
- Оэ, Мара...
Это ударило меня в сердце такой острой тоскою, что я вскочил на ноги, подошел к больной и встал рядом, заглядывая в лицо ее. Она не испугалась, а только кивнула мне головою, не переставая петь; в ямах под ее бровями блестели глаза. В этом мерцающем блеске была неведомая, не испытанная мною сила, точно магнит притягивал сердце мое,- если б степь была зрячей, она, наверное, смотрела бы на человека вот так же,- медленно, с тихой и почти сладкой болью высасывая его сердце.
Слова песни стали еще более убедительными, насытились щемящей грустью, били по душе мягкими ударами. Кружилась белая кисть правой руки, связывая меня невидимой крепкой нитью; обессиленный, я всё склонялся к плечу девушки, а когда она перестала играть, поправляя волосы, упавшие на глаза ей, я взял ее руку и поцеловал.