Он смолк, прикрыл глаза, дожидаясь ответа. Стало так тихо, что осмелевшие скрипуны завели свое стрекотание, шныряя по ногам окаменевших людей. Сидящие неподалеку от Лефа с интересом поглядывали на него, на валяющуюся рядом виолу; Ларда пихнула локтем в бок: «Ну, отзывайся!»
Леф молчал. Глупо все, незачем это. Что за игра с раненой-то рукой! И вообще... Единственного взгляда на самодовольную, лоснящуюся рожу Мурфа хватило, чтобы напрочь потерять желание петь для него. Может, наедине Леф и решился бы, а вот так, при всех — нет уж, обойдется старый спесивец без веселой забавы.
Ларда, грызя ногти, досадливо всматривалась в мрачное Лефово лицо. Ну и чего же он молчит, глаза прячет? Ведь такое только однажды в жизни случается, чтобы сам Родитель Веселья напрашивался учить! А этот глядит, как круглорог на вертел, и помалкивает. Оробел он, что ли? Вот промолчит, а потом с досады пятки себе изгрызет...
Стараясь не обратить на себя внимание Лефа (чтобы не вздумал заупрямиться, помешать), Ларда дотянулась ногой до певучего дерева и легонько пнула его. Виола вскрикнула. Звук получился не слишком приятным для слуха, но достаточно громким, чтобы смог расслышать Великий Мурф. Глаза старого певца сверкнули:
— Голос струн! Правда, сперва мне подумалось, что это треснул дырявый горшок... Но нет, нет, конечно же, я услыхал голос струн. Покажись, неведомый мне певец! Покажись!
Ох, до чего же не понравился Лефу голос Точеной Глотки! Но деваться было некуда. Множество обернувшихся к нему лиц странно роднило одинаковое выражение напряженного, не слишком-то доброго интереса: ждал не один только Мурф, ждали все. Леф нехорошо помянул глупую Лардину неловкость и поднялся. Во рту у него пересохло, колени дрожали, и вообще очень хотелось в единый миг оказаться где-нибудь подальше отсюда. Но Ларда уже подает виолу, а старый спесивец манит пальцем, улыбается с этакой родительской ласковостью. Ну, будь что будет...
— Но ведь у тебя на руке повязка, молодой певец! — участливо вскрикнул Мурф, с любопытством разглядывая приблизившегося Лефа. — Плохо. Это очень плохо, ведь ты не сможешь править струнами. Но ничего: просвисти мне свой напев, и я сыграю тебе.
Леф помотал головой: сам буду играть. Он присел на корточки, неловко приладил у себя на коленях виолу, вздохнул так тяжело и длинно, будто с жизнью прощался.
А потом... Нет, конечно же, это была не игра. Одной рукой, без лучка — разве допустимо такое? Ни тебе лада, ни красивой протяжности звука... Струны словно журчали под торопливыми пальцами Лефа, но вот странно: в журчании этом, которое непривычному слуху показалось сперва почти безобразным, было все то, что превращает дребезжание привязанных к пустой деревяшке скотьих жил в музыку.
В тесном Мире рожденный тихий брат-человек...
Хлопоты да заботы, скучный недолгий век...
Вечная горечь пота на бескровных губах...
Глиняная забавка в натруженных руках.
Добра ли тебе желая, от злобы ли нелюдской
Душу твою взнуздали желаемым не тобой,
Чтоб жил ты чужим рассудком, боясь мечтать и хотеть,
Себя убивая работой, чтобы не умереть,
А вечерами пугливо (Мгла, защити-прости!)
Лепил бы себе подобных из огородной грязи...
А после пора настанет, и сердобольная Мгла
Тебя помилует взмахом проклятого клинка,
А может быть — смертной хворью, а может — смертной тоской,
И смутным силам наскучит баловаться тобой.
Стремительный ли, неспешный — нам всем приходит конец.
Глиняную забавку уложат в темный ларец,
Хламом ее завалят и забудут о ней
Глиняные забавки, похожие на людей.
И — тишина. Ни воя, ни визга, которые были после Мурфовых песен, только еле слышное многоголосое перешептывание да торопливые хлопки по коленям, но это Ларда, она не в счет.
Плохо. Напрасно согласился играть, зря пел о том, о чем уже совсем иначе спел Отец Веселья. Все зря. Точеную Глотку осуждал за бессмысленность сочинений, а в твоем-то пении много ли смысла было? Ведь не поняли...
А Мурф молчит. И эти, которые с ним, тоже помалкивают. И еще кто-то подошел почти вплотную, он тоже молчит, но совсем иначе, чем прочие. Так бывает?
Леф поднял глаза на этого подошедшего, увидел плотно сжатые губы и сведенные у переносицы брови Витязя. Тот потрепал его по голове, отвернулся, так и не вымолвив ни единого слова, но Лефу вдруг стало казаться, что все-таки не слишком плохим было спетое — глаза Нурда были красноречивее языка.