…Но вот рассвет одолел мрак, и взошло солнце. Никогда ещё я с таким ужасом не следил за его перемещением по небосклону.
Это был первый день свободы. Матрица патологического поведения в общественном сознании крыс была полностью разрушена – они, наконец, стали жить своим природным умом.
Крысы, чисто умытые и веселые, выбирались из своих темных нор и впервые спешили не к заполненным кормом корытам, а бежали на площадь, где и должен был происходить всеобщий сход.
Белое ровное солнце щедро лило свой свет во все уголки нашего нового царства, и не было ни единой крысы, которая бы не несла в правой руке листок клевера – знак всеобщего замирения. Пол клетки превратился в желтое овсяное поле, кое-где для экзотики усеянное полынью, повсюду царили покой и гармония.
В этот день началась и закончилась диктатура юного вождя…
После утверждения Милевской диссертации на Ученом совете в лабе хоть не показывайся. И раньше у нас было весьма тошнотворно, а теперь и вовсе с души воротит. То, что методика Милева была признана революционной и новаторской, это ещё полбеды. А вот тот факт, что работы Майи были задвинуты в самый темный угол, это уже кое-что похуже. Нет, нет, ничего личного. Просто несправедливость в таких масштабах даже бегемота ранит!
А между тем, Мая убедительно показала, что в эксперименте не просто выживают, а даже начинают успешно эволюционировать социально ориентированные в положительном смысле особи. В положительном – значит, в созидательном. Компроне?
Выводы Милева были не просто антинаучны (не говоря уже о такой мелочи, как чистота эксперимента), а вопиюще атичеловечны. (Вам смешно? Мы же о крысах!)
Он предлагал методику шоковой терапии – пусть-де выживают сильнейшие. Они-де и построят новый мир! Но выживали наглейшие, которые ничего строить толком не умели, а могли только отбирать. А когда «слабые» от шокровой терапии повымерли, отбирать стало не у кого, и тогда они перегрызли друг друга. На этом эксперимент подходил к логическому концу. Более того, даже рассаживание к отдельные клетки во избежание каннибализма не помогало – они утрачивали способность размножаться уже во втором поколении.
Просто бедлам какой-то, а не лаборатория! Все просто одурели или, говоря интеллигентно, сошли с катушек.
А кое у кого… как бы это сказать? Ну, скажет так – у некоторых наших членов стали наблюдаться некоторые странности…
Но почему – кое у кого? Будем честны и скажем – у всех, кроме…
У всех, даже у постоянной, как полярный холод, и предсказуемой во всём Ирборши – она стала пятиться! Вот что это за болезнь, когда человек идет, идет, а потом вдруг начинает пятиться? Кто-то заикается, кто-то картавит, а она – пятится…
Стоит ей завидеть поблизости кого-нибудь из коллег, как она взвизгнет, нервно так заморгает и давай юбку одергивать! Одергивает и пятится…
Полный мрак. Ничего не понятно!
А потом и вовсе нацепила желтую максихламиду, и это – при давно уже круглом полтиннике!
– О, новая мода! И ножки закрывает, – съязвил Милев.
Хотя этому пропретерчику можно было бы и помолчать: и потому, что с ножками у дамы всё в порядке, и потому, что у самого рыльце в пушку – вторую неделю не бреется, белесая такая растительность по щекам…
И ещё. Вдруг стал краситься пергидролью! Тоже ведь далеко не мальчик, чтобы панковать. И это он, который репрезентует местную образованщину!
Вот так и ходит, глаза во все стороны мечет, своим скудным умишком посередь начальства вертится, короче, живет по принципу – лги, лги, что-нибудь да прилипнет. Либерализм вокруг него волнами, смотри, не захлебнись девятым валом! Его речи – ящик Пандоры со всеми его скверностями, даже в рекреацию не спускается, прямо здесь, у станка митингует…
Ладно, хватит малодушничать – это я себе. Это легко – злословить, это каждый дурак сможет, особенно насчет этого ослизлого пескарика, пусть себе лепечут всевозможные справедливости кому не лень, а вот попробуй, порадуйся чужому счастью!
Ну и как? То-то же…
Сам-то я кто? Вот действительно интересный вопрос. Всё у меня – позади. Встало в пень и – не движется! Когда-то тоже был демократом и спичкой, а теперь я, матовый бледный брюнетик, у которого зубы не вывались только из вежливости, а лица всё больше и больше, я, эта противная, пестрая штучка, превратился на подступах ко второй полтине лет в бочку всякого всего.