«Впервые у нас появилась возможность неспешно разглядеть вблизи лидера Страны Советов и оценить его человеческий и умственный уровень. До этого кремлевских властителей судеб окутывала некая заоблачная тайна… Действительная кремлевская тайная для меня приоткрылась. Она состояла в органической однородности серого сталинского нового класса, в его убожестве снизу доверху. Это — власть троечников». Поэтому Баткин и говорит о знаковости «третьего вождя»:
«Хрущев — это исторически первый знак перемен без перемены и надежд, сбывающихся с опозданием на сорок лет».
Сложилась политическая лексика, оперирующая терминами официальной пропаганды и воздействующая в первую очередь на чувства и эмоции, а не на разум людей. В свою очередь, политическое сознание общества опиралось на поверхностные политические знания, стереотипные оценки и представления. В обществе, жестко скованном идеологией, слово и образ всегда выступали инструментами политического действия.
Шепилов в своих воспоминаниях свидетельствует: «Хрущев любил выступать. Он рвался к выступлениям. К концу его пребывания у власти страсть к выступлениям приобрела уже характер явно патологического недержания речи». Его речи, переполненные импровизацией, всегда, прежде чем попасть в печать, тщательно вычищались, редактировались, дополнялись цитатами из классиков марксизма-ленинизма. Поэтому живая речь Хрущева в «готовом» виде становилась, как правило, хуже. Она теряла свой колорит, оказывалась причесанной под средневзвешенный канцелярский, газетный язык». Занималась этим целая команда помощники первого секретаря Г. Шуйский, В. Лебедев, А. Шевченко, а также идеологи Л. Ильичев и П. Сатюков.
Речевое поведение Хрущева резко отличалось от всего, к чему уже был приучен безропотный народ. Аудитория услышала дыхание живой речи, интонации, поиски нужного и не всегда находимого слова; она, эта речь, была наполнена повторами, оговорками, ошибками, эканьями, но это было слово живого человека, а не застывшего истукана. Хотя, конечно же, образованные слои общества не всегда воспринимали подобную «простонародную речь». Баткин вспоминает:
«Не помню точно когда (в 1957 году?) американские тележурналисты получили беспрецедентное разрешение записать на пленку интервью с Хрущевым. На советские киноэкраны вышел полнометражный документальный фильм, в котором высший руководитель коммунистической партии и государства, сменивший в этой роли Сталина… разговаривал. Хотя вопросы, разумеется, были переданы заранее, однако же, будучи абсолютно уверен в себе, идеологически горяч и агрессивно словоохотлив, Никита Сергеевич не подглядывал ни в какие бумажки. Так сказать, импровизировал, то и дело отклоняясь в сторону. Боже мой, что он нес! Какую самодовольную и малограмотную галиматью!»
Но, с другой стороны, слова, тексты, заявления Хрущева нередко взрывали устоявшуюся атмосферу, были настолько новыми и неожиданными, что вызывали сначала шок, а затем — чувство искреннего восхищения. Так он покорял либерально настроенную интеллигенцию или западных политиков и дипломатов.
На рубеже пятидесятых-шестидесятых годов был как бы искусственно воскрешен дух революционного романтизма и революционного пафоса. В своих многочисленных выступлениях Хрущев и другие высокопоставленные функционеры и идеологи говорили о «революционных преобразованиях», но не о реформах. Само же понятие «реформист» отсутствовало в обойме санкционированных политико-идеологических стереотипов и имело скорее негативный характер.
В речах словоохотливого Хрущева («Мы — ораторы натренированные!») переплетались народное просторечие, разговорный язык и официозный жаргон. Даже в отредактированном тексте его выступления, опубликованном на страницах газет, это видно весьма отчетливо:
«Интересные соображения и ряд ценных предложений высказали многие товарищи, выступавшие на этом совещании. Все это убедительно говорит о том, что вопросы, которые мы с вами обсуждали, имеют принципиальное значение для развития социалистической культуры, советской литературы и искусства в том направлении, которое определено в Программе Коммунистической партии.