— Это ты прав, — сказал Ознобин. — Сами заметят и поймут. А я, Григорий Матвеевич, про друзей ничего плохого не говорю.
— И лады! — хлопнул деда по плечу Шилов.
И до Марии бывало в Березовке, что девка вдруг начинала пухнуть, не выходя замуж. Относились к этому строго — но только ворота мазали дегтем, но и навеки вечные вычеркивали из жизни незаконнорожденных детей и детей этих детей, накрепко прилепив им обидное и унизительное прозвище, которое передавалось по наследству и было вечным наказанием за мимолетный грех одной какой-нибудь девки, давно уже состарившейся или сошедшей в могилу. Так было раньше. Теперь же обезмужевшая Березовка не так строго следила за сложившимися веками устоями. Баб в Березовке после войны осталось много, некоторым из них и тридцати не исполнилось, но они должны были коротать ночи в одиночестве, задыхаясь от страсти, и если какая из них срывалась, а потом с испугом ждала расплаты, то теперь Березовка не судила их так строго, как раньше. «Брось в нее камень, если ты на ее месте мог бы устоять».
Марию в Березовке поняли и оправдали. В конце концов, она согрешила с неплохим человеком, и то, что у нее будет от Шилова ребенок (неважно кто, пацан или девка; хотя лучше бы пацан), это даже хорошо: еще крепче прикипит Шилов к Березовке.
Недели через две после того, как дед Ознобин заметил живот Марии, пришел в зайцевскую избу председатель колхоза Коржиков Анастасий Петрович. Его протез скрипел, а в земле после него оставалась круглая дырка. Заметив входящего во двор председателя, Мария засуетилась, хотела спрятаться, но Шилов задержал ее: «Ты чего? Мы ни перед кем не виноваты».
После нескольких необязательных слов приступил Анастасий Петрович к разговору, ради которого появился в зайцевской избе.
— Итак, Григорий Матвеевич, — кашлянул он в кулак, — то, что есть, того не скроешь. Я честно тебе скажу, очень рад. Ну, во-первых, одним березовцем больше, это понятно, а, во-вторых и третьих: когда оседают в твоем колхозе люди с золотыми руками, тут и сказать нечего. Да и основательный ты. Вон как Ваньку приструнил. Лучшего конюха я и не мечтал иметь.
— А это потому, — сказал Шилов, — что он с детства коней любит.
— Хитрый ты мужик, — засмеялся Анастасий Петрович, — все в сторону норовишь разговор отвести. Ванька Ванькой, а я не ради него пришел. Мысль у меня есть: торжественно, по-новому вашу свадьбу сыграть. А? Ты ведь фронтовик?
— Да, — нехотя сказал Шилов. — Было дело.
— Тогда понять должен, что хорошие люди нужны больше, чем всякие разные. Кто смерти в глаза смотрел, тот плохим быть не может. А по заслугам и уважение человеку.
— Какие мои заслуги? — прямо глядя в глаза председателя, спросил Шилов. — Я никаких заслуг не вижу. Работаю, чтобы с голода не пухнуть, а то, что хорошо работаю, так плохо работать считаю унизительным. Как там Энгельс сказал?
— Труд создал человека? — понимающе улыбнулся Анастасий Петрович. — Только, по-моему, это Маркса слова.
— Неважно чьи. Слова они и есть слова.
— Ты мне это брось, — погрозил пальцем председатель. — Про Маркса и Энгельса такое говорить!
— Ну ладно, — усмехнулся Шилов, — хочешь, Анастасий Петрович, я молиться на них стану сутки напролет?
— Будем считать, мы с тобой на эту тему не говорили. Мы со свадьбой должны решить.
— Думаю, лишнее это, сами как-нибудь. Свадьба — дело, наконец, наше.
— Да, — подала голос Мария, — мы сами, Анастасий Петрович.
— Очень жаль, очень жаль, — встал Коржиков. — Я как лучше хотел.
И уже на крыльце он спросил:
— Ты, может, и жениться не собираешься?
Шилов промолчал.
— Хотя да, — усмехнулся Анастасий Петрович, — это дело ваше. Как решите, так и будет.
— Вот это верно, — сказал, провожая скрипящего протезом Коржикова к калитке, Шилов. — Дело наше, нам решать.
Тут Анастасий Петрович разнервничался, чего с ним почти никогда не бывало, и наговорил Шилову много обидных слов. Затем с трудом забрался в бричку, нервно дернул вожжи, и помчался по улицам Березовки в сторону тока, где заканчивали провевать на удивление обильный в этом году урожай ржи.