Рэй нашел девочку в уничтоженном гнезде мутантов. Отца ее и мать, если они были там, он убил. Девочка была то ли гемом наполовину, то ли ее мать похитили каким-то образом уже беременную. Говорить она не умела и ходить прямо — тоже: бегала на четвереньках с неимоверной быстротой и карабкалась по скальным выступам с ловкостью обезьянки. Какого она возраста — никто не мог понять. Выглядела она на пять, вела себя как трехлетняя, а в принципе ей могло быть и восемь. Никаких внешних признаков мутации у нее не было, и вполне возможно, что, кроме отставания в развитии, она была здорова.
Она боялась Рэя, совершенно безразлично относилась к четверке Аквиласов, Марию признала своей мамой и бегала за ней хвостиком, а Марту полагала, наверное, чем-то вроде тети. Впрочем, с генетической точки зрения все старшие тэка приходились младшим дядьями и тетками. В Дике она отличала существо другой породы и относилась к нему странно: днем шарахалась и сторонилась, а ночью, если Дик ночевал в Салиме, закатывалась под бок именно к нему, устраивалась у него на животе и могла даже подпустить дружескую лужу. Дик и это считал вполне приемлемой платой за ночной отдых. Кроме Салима, он не отдыхал нигде.
Его могли схватить в любой день — но с этой мыслью он сжился и не испытывал страха; но он фатально, бенадежно ничего не успевал. Все, что они сделали с Рэем и четверкой тэка, Марией и другими, легко могли выкорчевать — нескольких зачинщиков найдут и прикончат, слушателям проведут зачистку памяти и все вернется на круги своя. А ведь он пообещал Марии, он пообещал им всем… И вот уже месяц, как он не мог придумать, каким образом выполнить свое обещание — а Бог молчал и ничего не подсказывал. Дик начинал уже сомневаться — была ли откровением та ясная, пронзительная мысль, которая проникла в него, когда он утешал Марию. Тогда она, казалось, пронзила не только сознание — плоть до костей: конечно, мало утешать и благовествовать — нужно увести их отсюда, так или иначе. Но каким образом? Он не смог вывести с Картаго девятерых — а тут полтора миллиона…
Эта мысль извела его и изгрызла. Каждой группе гемов он рассказывал теперь об Исходе — но чем дальше, тем больше чувствовал себя лжецом. Презреть данное самому себе слово, наняться пилотом к Сионгам и угнать транспортник, набитый верными? Но если даже допустить безумную мысль, что он сможет угнать транспортник и без помощи навигатора довести его до Империи — это все равно решение для нескольких сотен, а не для миллионов. Поднять восстание? Бред: тэка много, но они никакие не бойцы. Хоть иди прямо к Шнайдеру и грози, как Моисей: отпусти народ мой! А не то! А что «не то»? Моисей хоть мог показывать чудеса, а Дику Бог ничего такого не обещал.
Но ведь чудес никаких и не нужно, по большому счету. Гемы страдают не от стихийного бедствия, не от чумы или голода — а от злой воли людей, имеющих над ними власть. И всего-то требовалось от этих людей — принять однажды человечное решение и держаться его. У них за это не отнимут жизнь и имущество, их не подвергнут пыткам и поношению, нет — по сравнению с тем, как страдают те, кто от них зависит, они не пострадают вообще никак. И они продолжают жить как живут… Дик ненавидел их за это. Каждого конкретного человека — короткими вспышками, вызванными какой-то фразой или действием, но всех вместе — всегда. Причем он полностью осознавал, что они — не исчадия ада, нормальные люди. Они чего-то не понимают — не потому что тупы или злы, а потому что… черт их знает. Для Дика это было сложней навигации в Пыльном Мешке.
Прежде он жалел вавилонян. Их добро было маленьким, частным добром, а не отблеском великого и вечного Добра, и потому они смертельно боялись потерять его, а значит — не хотели рисковать. Их зло было не временным и паразитным явлением, вроде ржавчины на металле, а неотрывной составляющей человеческой природы, и из страха разрушить эту природу они не торопились бороться со злом. Их радость была случайным проблеском в сумраке жизни. Их любовь была, с одной стороны — отчаянной нуждой в теплоте, с другой — всплеском чувств, под влиянием которых человек соглашался теплотой делиться. Они боялись лишений, потому что не надеялись на сокровища вечной жизни. Они боялись потерять себя, потому что их «я» некому было потом найти и вернуть хоть немного отмытым. В каком-то смысле они пребывали в таком же жалком положении, как и их гемы — с тем различием, что в свое отчаяние они загнали себя сами и выплескивали его на других, и не было выхода из этой круговерти страдания.