Мятеж - страница 10

Шрифт
Интервал

стр.

Но думала Елена для ободрения грузными и величественными мыслями.

"А вдруг все то, за что жизнь губерний, округов, всей России бросается помятой картой в тысячной игре, все те, кто сейчас обречены на муки и смерти за десятилетья и столетья будущего счастья... А вот надо довериться на ночь этим избам, мирно жующим травянистые дворы. А вдруг... освирепевшие... дрекольем выбьют окна, те дзынкнут... освирепевшие мужики... Мирные стада деревень... да они бешеной слюной исплюют... И эти вот плакаты и объявления на штукатуренных стенах волсовдепа"...

Она падала в густую тьму, одуренная сыростью, а сырость налегала прелым когда-то, ледяным теперь, - телом.

Тревога ширилась по селу. Ее разносили в вязкую темь, уходя и кашляя, крестьяне; в темноте кашлял совет, задыхаясь махоркой разевая желтый оскал жгучих окон; из отворяемых дверей он выдавливал золотых увальней, которые мгновенно гасли. Село отодвинулось, село залегло в лощину строем подрубленных пулеметом серых рот.

Деревенская жизнь - не городская; она спокойная, непобедимая, незыблемая: в задах, в одном овине, слышался придушенный соломой разговор (осенняя жатва девичьей невинности); овин опустил соломенные брови.

В соломенном же чреве:

Шелест. Биенье. Стон. Плач. Судорога. Гуще темнота. - "Не надо". "Больно". "Милый". - И шелест снова. Хрипенье. Духота. Поцелуй. Отдых.

- А в тот день - уезжать.

- Когда?

- В четверг.

Даже те, любившие в ломком холоде ночи, уже знали о том, что делается на заседании волостного совета.

Елена возвращалась с заседанья и, несмотря на то, что постановление волостного совета и резолюция: "приветствуем решение Советской власти" и "да здравствует Рабоче-Крестьянская" и т.д., все было вынесено в духе того, что хотела бы сказать и сделать она сама, Елена, - она все же чувствовала себя разбитой, поврежденной непоправимо. Сидя с председателем рядом (вспоминала она), раскраснелась, задыхалась, удерживала кашель, который выбивало из глотки шершавыми, волосяными метелками, отстранялась от дыма, наседавшего на нее, чувствуя себя всем чужою и всех чужими, и почему-то в чужой дымной похлебке.

Она шла задами: хотелось итти одной. Уже подходя к дому, который она хорошо заметила и в котором она должна была ночевать, она услыхала вылезшую ей навстречу парочку, которая снова отшатнулась куда-то, где, слышно было, отряхалась и охорашивалась, как петух с курицей. Елене стало грустно: Алеша. Но она тут же подумала, что и этой парочке придется после-завтра расстаться. Ее, Елену, - Елена это знала, - здесь ненавидят за то, что она привезла печатный текст приказа N 67, за то, что она стала вестником несчастья, как в греческой трагедии, что, пожалуй, ее румяное, свежее, наливное лицо запомнили навсегда, чтобы, вызывая его в памяти, проклинать его. И утешало только горькое, много тысяч лет прозвучавшее сознание: они сами не знают, что делают. Они не знают, что борются за грядущее (Елене уже пришедшее) счастье, близкую радость... В раю должен стоять не страж и не привратник, а зазывала.

Она свернула в переулок, вышла на улицу и сразу, повернув, наткнулась на золотой жгучий сноп: сверкнул в лицо электрический фонарь:

- Кто идет?

Голос молодой, насмешливый и злой.

Елена не ответила. Со стороны бросилось:

- Оставь, Вася, свою австрийскую штуку.

- Стой! Куда идешь? А эта...

самая... большевичка.

- Да! - твердо резанула Елена.

- Не боишься?

Елена опустила руку в карман. Браунинг.

- Не боюсь.

- Ну, потом забоишься.

Фонарик пропал.

Поутру, после завтра, горластые телеги выплакивали скорбный отъезд скрипучим и грохочущим шумом, двигаясь к станции одни, другие к пристани, кому куда удобнее, всем одинаково широко бил в лицо чужой, холодный ветер, как бил он в необозримое лицо желтому хризолитовому утру.

- Прощайте!

Мамка надрывается до самой околицы, причитывая, что не кончается война проклятая вот уж сколько лет, ругает кого-то, даже ругнула, вспомнив (никогда не забудет) приезжавшую шлюху: "Разорвать ее, проваленную, на части".

Сзади, отставая от уезжавших, сползали непроспавшиеся избы, собрались, галдят; дом богача Баландина даже позеленел от злости, словно отравленный; старики, не ехавшие в город, а вместе с бабами провожавшие до околицы, ввинчивали в уши жестокий, клокочущий в слабом горле крик:


стр.

Похожие книги