Костя был истово, религиозно верен русскому слову. И непримирим иногда сектантски непримирим к тем, в ком видел отступников и осквернителей. Его суждения бывали односторонними, злыми, но мыслил он всегда отважно, независимо от авторитетов, безразлично к модам. Иногда умел восхититься и талантом того, чьих взглядов не разделял.
Фанатичный библиофил, он ревниво берег свои книги, не позволял даже прикасаться к ним. Но щедро одаривал книгами друзей. И на моих полках стоят подаренные им Шопенгауэр, Кестнер, Тухольский… Вижу насмешливую, косоватую улыбку, слышу чуть гортанный голос.
— Ты просто варвар, если этого не понимаешь. Книга — как женщина. Ее нельзя делить и с лучшим другом. Если отдавать, то навсегда.
Он был поэтом, знатоком поэзии, мастером художественного перевода просвещенным словопоклонником. Однако никогда не замыкался в мире «звуков чистых», не укрывался в книжных бастионах ни от радостей, ни от горестей жизни. Общество друзей он любил не только в серьезных беседах; был неутомимым и за бутылкой «чего покрепче» и в самой шумной разноголосице. Подвыпив, распевал старые русские романсы, немецкие шлягеры, — и мы дивились его памяти и артистизму, — лихо танцевал, ухаживал за дамами.
Но всегда и везде — за рабочим столом, в борении с трудным таинственным словом, в кругу семьи или веселых друзей, — Костя внятно сознавал свою причастность к трагическим судьбам России.
У него не было ни склонности, ни амбиции общественного деятеля, трибуна или проповедника. Но острое чувство справедливости, беспокойная совесть и не показная, скорее даже потаенная верность друзьям побуждали его безоглядно вступаться за гонимых, преследуемых, неправедно осужденных.
Юношей в годы сталинщины он побывал в застенках страшной Сухановской тюрьмы, где пытали «особо опасных», и в камере смертников. Шесть недель он ждал расстрела. Смертный приговор заменили 25 годами заключения в каторжном лагере…
Память обо всем этом жила в нем неотступно, неусыпно, порождая кошмарные сны и мучительные бессонницы, прорываясь и в часы безмятежного веселья.
Но вопреки жестокой памяти, вопреки неотвратимому страху и просто здравому смыслу, Костя не мог молчать, когда судили Синявского и Даниэля, когда изгнали Солженицына, когда исключили из Союза писателей Владимира Войновича. Он не мог мирно сосуществовать с ложью и несправедливостью в жизни, так же как не мог стерпеть фальшивой строчки в стихе, не прощал самодовольного или блудливого невежества в разговорах о литературе.
Горько, что лишь после гибели Кости мы стали понимать, какая добрая энергия в нем таилась, как много хорошего он принес в нашу жизнь. И мог бы еще принести…
1977 г.
О Лене Зониной в начале шестидесятых годов мы знали: отлично переводит французскую прозу, пишет талантливые статьи. Те, кто встречал ее, говорили: «Хороша собой, изысканно одевается, необычайно образована и дьявольски умна». А некоторые жаловались: «Высокомерная, светская дама, застегнута на все пуговицы, гордячка, иной раз таким холодом обдаст…»
Мы лишь постепенно, лишь когда стали друзьями, узнавали ее, историю ее трудной жизни, особенности ее душевного склада.
Ее отец Александр Ильич Зонин был участником гражданской войны, а потом одним из самых фанатичных РАППовцев. (Прочитав в 1983 году книгу о молодом Робеспьере, Лена сказала: «Точно таким был мой отец».)
Мать Виктория Львовна тоже была старым членом партии, одно время работала в аппарате МК. Мы ее застали гостеприимной хозяйкой, заботливой бабушкой, живо интересовавшейся всеми нашими делами и уже без следа партийности.
В ее комнате висел старый групповой снимок: Ленин с делегатами III съезда комсомола. Неподалеку от Ленина в мохнатой папахе сидел тонколицый Александр Зонин.
Лена родилась в 1923 году, дали ей имя «Ленина». Она себя так никогда не называла, подписывалась только «Л. Зонина».
Родители рано разошлись, она осталась с матерью, которая до смерти (1982) была ей ближайшим другом.
В июне 1941 года Лена была студенткой филологического факультета. Тридцать лет спустя, вспоминая о том, какое значение имел для нее Хемингуэй, она написала: