И слезлив был неумеренно, и настроения менялись, как у нервной барышни. Он и Чехов противоположны во всем».
«В конце девятнадцатого года было собрание в Петрограде, приехал из Москвы Луначарский. Наша редакция «Всемирная литература» заранее подготовила подробные требования, очень важные для нас: необходимы были бумага, пайки, распоряжения типографиям. Обо всем этом должен был говорить Горький. Мы его накачивали целый день. И вот после доклада Луначарского его приглашают на трибуну. Мы все стоим сзади, у входа в зал. Горький идет к сцене. Вдруг откуда-то из рядов выскакивает Гумилев, почти что хватает его за лацкан пиджака, провожает вдоль прохода и настойчиво, убежденно нашептывает. Я сразу понял: он внушает Горькому что-то свое. Гумилев тогда все воевал с пролеткультовцами.
Горький поднялся на трибуну, косо поглядел в свои записи.
— Я тут хотел поговорить о нашей «Всемирной литературе», но, пожалуй, сначала скажу о другом. Ведь что творит Пролеткульт…
И пошел, и пошел… Для «Всемирной литературы» уже почти не осталось времени».
«…В девятнадцатом году Гумилев читал лекции на курсах Пролеткульта. Сидели перед ним матросы, гимназисты, рабочие. В первый раз взойдя на кафедру, он объявил: «Я синдик пуэзии». В торжественных случаях он произносил: «пуэт», «пуэзия». Они поняли, что синдик — это некто весьма важный. С тех пор верили уже каждому его слову. И очень его любили. Когда он перебирался из Царского в Петроград, — с поездами перебои были, — так эти пролеткульты всю его мебель, столы, этажерки на руках перетаскали.
А я одно время читал лекции бывшим проституткам. Их собрали в особый дом в Разливе — перевоспитывать. Навезли туда реквизированных швейных машинок, а шить было не из чего. Да и машинки многие неисправны. Девицы бесились от безделья, соблазняли своих воспитателей, те с ними пьянствовали, блудили. Одного за другим двух начальников дома расстреляли. А третий — этакий аскетический чекист — стал их просвещать. Привез к ним Коллонтай, она речь произносила: «Дорогие сестры по классу!» Некоторые свистели, другие каверзные вопросы задавали.
Я им рассказывал об античной поэзии, о Пушкине, о Некрасове. Слушали, в общем, хорошо, как занятные побасенки.
Новый начальник нашел им работу — соскребывать надписи с могильных плит.
Тогда комендантом Петрограда был племянник Зиновьева, пригожий мальчишка, фат. Он любил декадентскую поэзию. Содержал красавицу, то ли артистку, то ли графиню. Ходил всегда в черной коже — фуражка, куртка, галифе. А за ним два огромных дога.
Этот комендант задумал крематорий учредить, первый в России. Выбрал здание старых бань с большими печами. Со всех кладбищ свозили мраморные надгробия, соскребывали надписи, а потом этими плитами облицовывали здание.
Однажды он пригласил меня все по поводу этого крематория в свою штаб-квартиру, в Адмиралтейство. Вечер. Все двери заперты. И он открывал их, стреляя из маузера в замок. Так прошли целую анфиладу — бах, бах у каждой двери.
Для торжественного открытия крематория трупы специально в морге выбирали. Я тогда считал нужным воспитывать детей на суровой правде, взял с собой Колю и Лиду. Они и выбрали труп какого-то нищего старика, тощий, синий. Он долго не мог сгореть. Жару не хватало.
Комендант приехал с любовницей, произнес речь о новом быте, об огненном погребении».
Некоторые из этих рассказов мы за несколько лет слышали дважды, трижды в кругу разных людей. События, характеристики, многие подробности не изменялись. Видимо, давно уже были обкатаны, превратились в законченные художественные миниатюры.
Но каждый раз он говорил так увлеченно, словно вот-вот сейчас вспоминает впервые.
«Казалось, он растрачивает себя в этих бесконечных изустных рассказах. Но так только казалось. На самом же деле он в них заряжался, как аккумулятор во время движения автомобиля. Это был непрерывный, проверенный годами и десятилетиями тренаж памяти», — писал литературовед С. Машинский.
3. На людях и наедине
Корней Иванович с несколькими спутниками стоит у ворот своей дачи. По улице идет Андроников. Он издали, балетным па, чуть ли не подпрыгивая на одной ноге, широко, приветственно взмахивает правой рукой. Корней Иванович повторяет то же движение; тучный Андроников двигается плавно и легко, у Чуковского получилось угловато, резко, но не менее изящно. Андроников приближается скользящим шагом и кланяется низко, «помавая» перед собою незримой шляпой по-мушкетерски. Корней Иванович повторяет и это. Андроников опускается на колени, молитвенно протягивая руки: