В последние московские годы я все острее, все тягостнее ощущал безнадежность, безвыходность и невыносимость нашей жизни. И не только потому, что неожиданный звонок в дверь — слишком поздний или слишком ранний, — шум шагов на лестнице возбуждал омерзительное чувство тревожного ожидания. Но еще больше потому, что все явственнее было: мы становились опасными для наших близких, для тех, кого вызывали в КГБ, для тех, кого могли на работе, в Союзе писателей преследовать за связь с отщепенцами.
Мы оба не хотели эмигрировать. Но я надеялся, рассчитывал, убеждал себя и Раю, что если нам разрешат поехать в гости к Бёллю или по приглашению Дармштадтской Академии, то должны будут разрешить и вернуться. И для таких расчетов были основания. Когда весной 1980 года Эгон Бар, представитель с.-д. партии (тогда правящей) приехал в очередной раз в Москву, он сказал мне, что ему обещали: если в Германии я не буду выступать на политические темы, то через год-два могу вернуться. И я понадеялся на здравый смысл властей: ведь они бы на это время избавились от одного из настырных инакомыслящих, а я кончил бы книгу о докторе Гаазе и работу «Гете и театр», многое повидал бы, часть написанного оставил бы там на сохранение.
Когда в ОВИРе нам сказали, что визу предоставят не на два года, как мы просили, а на год, я обрадовался: это ограничение подтверждало мои оптимистические прогнозы.
«Неужели вы не хотите уехать?» — так меня спрашивали множество раз и московские, и зарубежные знакомые, приятели, корреспонденты… «Хочу не уехать, а поездить. Очень хочу, но только с обратным билетом».
И мы действительно улетели из Москвы с обратными билетами: Франкфурт — Москва, 12 ноября 1981 года…
Р. В Москве я тоже хотела верить, что мы вернемся. Должна была верить. Он без меня не хотел улетать. Но мне было очень страшно расставаться с родными, с детьми, с друзьями… Здесь многие понимают, что значит не видеть дочерей, внуков. Но мало кто понимает, что там, в Москве, остался весь мой мир. Со всеми его несчастьями и ужасами, этот мой единственный и, вопреки всему, любимый мир. И на расстоянии, в безнадежном удалении он становится еще милее, он высветляется.
В первые месяцы после того, как нас лишили гражданства, казалось, я сойду с ума. Приходить в себя я начала постепенно, медленно… Вглядывалась в чужую жизнь, пыталась понять ее. И теперь пытаюсь. Первое время ежедневно писала письма в Москву и Ленинград, и теперь пишу очень часто. Живу и здесь, и там, и в этом все еще чужом, очень гостеприимном для меня, но все же не моем, и в том, навсегда моем, мире.
Л. Все, что происходило с Р., я видел, понимал, чувствовал и боялся. Иногда отчаивался от бессилия помочь… Но я все время верил, что она выберется, что какой-то выход найдется. Выздоравливать она начала, пожалуй, весной 81-го года, когда в Геттингене стала учиться на курсах немецкого языка.
Р. Нет, пожалуй, немного раньше. В марте в Бад-Мюнстерайфеле, когда начала писать по заказу Кароли Штерн очерк для радио «Двери открываются медленно». Из него потом выросла книга. Но приступы отчаяния повторялись, повторяются и сейчас.
Л. И все же она нашла настоящее, свое место в этом мире, нашла скорее, чем я надеялся. Еще год тому назад ни Р., ни я не могли ожидать, что она будет публично читать по-немецки отрывки из своей книги, будет понимать вопросы слушателей и отвечать на них, и они ее будут понимать. Хотя падежи и спряжения Р. путает, кажется, действительно, безнадежно.
Р. Но тем не менее, этот новый мир, в котором мы очутились, мы видим совершенно по-разному.
Л. Не только этот. Дома, в Москве, я тоже по-другому воспринимал действительность, отчетливее, чем она, сознавал опасность, надвигающуюся на нас и на всех, кто был с нами связан. А здесь я с самого начала не чувствовал себя чужаком. И сейчас продолжаю остро чувствовать ту радость, которой долго был лишен дома, — радость общения со слушателями, с читателями, особенно с молодыми, которых интересует все, что и мне представляется важным, которые читали мои книги.
И поэтому я так охотно соглашаюсь читать лекции, давать интервью, участвовать в дискуссиях… все чаще устаю, почти до изнеможения. Но каждый раз, когда вижу много внимательных глаз, когда слышу неожиданный, умный вопрос, да и когда встречаю противников — из позавчерашних нацистов или догматических леваков, то не знаю сам, откуда только силы берутся. И часами спорю, доказываю, рассказываю. И все еще не перестаю радоваться, сознавая: сегодня пишу и могу напечатать завтра, через неделю в газете, в журнале, через несколько месяцев — книгой. И теперь главная забота: поспевай закончить в срок, не задержать корректуры, подготовиться к очередной лекции.