Пашка вернулся из своих скитаний не так скоро, еще отец живой был, старый Курдюк. Был у него тогда ослик, на нем возили воду с артезиана, когда баню топили. Вот идет старый Курдюк рядом с осликом, рядом с маленькой двуколочкой, на ней кадушка с водой. Придерживает одной рукой кадушку, чапает рядом, а мать ворота открывает, еще старые ворота были. Жил, жил старый Курдюк и помер. И ослик подох, может, с тоски. Двуколочка стоит еще под сараем.
Сережа помнил хорошо старого Курдюка. Сидел тихонечко на завалинке. Теперь и завалинки нету, скамейка с выгнутой спинкой стоит перед новым Пашкиным домом. Да еще при Сереже затевался. И вот уже прямо дворец. Без Сережи помер старый Курдюк. Бывало, идет Сережа из школы, сумкой размахивает. Старый Курдюк окликнет его, поманит к себе. Ну, что у вас там в школе, чему учат и так далее.
— Учат, — отговаривается Сережа. — На тракторе уже умею, на комбайне.
— Э-э-э, — покачает головой старый, — теперь-то вам всё, а я вот жить заморился.
— Как это? — не понимал Сережа.
— А вот не хо́чу жить, и все. Не хо́чу.
— Непонятно, Василь Денисович. Как это? Жизнь кругом идет в гору, глядите, какой центр стал в Цыгановке, скоро и к нам асфальт, говорят, проложат, а вам жить не хочется. Что это вы, Василь Денисович?
— Заморился я, Сережа. Ничего теперь мне не надо. И асфальт не нужо́н. И ничто другое.
Теперь уже нету старого Курдюка. Помер. А дядя Паша — это какой-то новый Курдюк. Этот не заморился, видать. Посмотрел Сережа внимательно на Пашкино лицо, по которому хорошо поездила жизнь на разных колесах, поглядел своими молодыми, как полированные камушки, глазами и подумал: что-то в нем есть такое, непростое что-то.
— Налейте мне пивка, дядь Паш, я тоже полюбил его на Севере.
— Давай, на пару. — Пашке было приятно с этим молодым, крепким парнем сидеть пить пиво, смотреть на его мускулистое, налитое молодой силой тело, вроде сам становишься молодым. Если б не крутила эта нога, он бы купаться полез с Сергеем. Хорош парень, сказать ничего плохого нельзя. От непонятной радости, подступившей откуда-то из глубины, Пашка достал пачку крепких сигареток без мундштука и закурил, щедро и с нескрываемым удовольствием выпустил из обеих ноздрей дым.
— Не куришь? — спросил Сережу.
— Нет, не привилось как-то.
— Ну че, молодец. Может, и я не курил бы, но жизнь у меня другая была, заставила курить. Молодые мои годы прошли в нужде. Самые сладкие годы. Все вывез на своем горбу сам, теперь живу получше многих других, но сладкие годы ушли, а жизнь один раз дается, как говорил Николай Островский. Мы теперь грамотные, нас нынче на дурака не возьмешь. На «давай-давай». Отдали больше, чем надо, теперь самим пожить дайте. Я ведь, Сережа, не тута работаю. Счас и в Цыгановке, правда, наладилось, а при старом директоре не то было. Гляжу, не-ет, тута кашу не сваришь. Взял и ушел в энтот рыбхоз. Не от работы ушел. Я всю жизнь работы не боюсь, у меня руки такие. Но чтоб и мне приварок был. Приварку нету — все, я не засижусь. Хватит, отпахались.
Глядел Сережа, глядел на Пашку, щурил молодые глаза, слушал и то понимал, то не понимал этого нового Курдюка. Знал, что Пашка в рыбхозе работает, а почему — не задумывался. А сейчас смотрит: вроде наш мужик, понятный; а то подумает: не наш, непонятный. А крутом гомон стоял, голоса летние, мелькали мимо в трусах, в купальниках, в плавках парни, бабы молодые, детишки. Валентина мороженого принесла в стаканчиках. Как в городе.
Чуть в отдалении остановилась «Волга». Вышли из нее молодой лысый мужик и симпатичная дамочка с ребенком, дошколенком. Стоят, на воду глядят, думают — раздеваться или погодить.
Пашка кинул глазами в сторону:
— Директор приехал, Михал Михалыч. Хочешь, подойдем, познакомлю?
— Да что вы! Сразу с директором. Не-е. — Он видел нового директора, когда в школе был, но, разумеется, не был с ним знаком.
— А че! Я с ним по-простому.
— Нет, давайте после. А то сразу все… Как-то неудобно.
— Ну, гляди. Мне че, я запросто. — И тут же крикнул, руку поднял: — Михал Михалыч!
Лысоватый крепенький Михал Михалыч оглянулся, тоже рукой помахал. Сережа удивился: