Мы встретились в Раю… Часть вторая - страница 30

Шрифт
Интервал

стр.

ли: с появлением дела, куда он мог вкладываться до конца и без фальши, не завися от требований и вкусов Системы и ее чиновников, все прочее отошло на второй план, побледнело, поблекло, сделалось неважным, почти не вызывающим раздражения: журнал, сложности с книгою стихов (да гори она огнем!), отношения с Ликой, даже — в меньшей, конечно, степени — мечта об автомобиле (извини, старик, не могу за эту статью взяться: некогда!). Вдобавок ко всему, чуть ли не впервые в жизни, в Арсении начало просыпаться определенное самоуважение (чувство, отличное от привычной самовлюбленности), ибо так или иначе роман, почти независимо от качества текста, становился поступком: осуществившись, роман не сумеет, надо полагать, улежать в столе, немедленно потребует издания — самодеятельного или заграничного — и распространения среди соотечественников-современников, исключительно которым и адресовался. Правда, вместе с самоуважением появилась и некоторая отчаянность: издание, безусловно, повлечет непредсказуемые в деталях, но уж конечно неприятные санкции властей, и Арсений старался пока не думать о санкциях подробнее, чтобы, не дай Бог, не замедлить, не остановить сладостный свой, опрометью, труд, — старался не думать, хоть и подозревал в глубине души, что бесславно капитулирует, если Они по-настоящему возьмут в оборот.

Не считая неприятного этого предчувствия, все стало вдруг в жизни Арсения как-то осмысленно, благополучно, только вот мучил вопрос, проклятый вопрос! — принялся ли бы Арсений за свой роман, — ну, не за «ДТП» — немного за другой, но в принципе за такой же, — если б ему дали поставить пресловутую «Пиковую даму»? И, чтобы уж быть к себе безжалостным до (в меру возможностей) упора, отсекал вероятный полуответ: безусловно, мол, принялся бы, — ну, чуть позже, когда осознал бы, что и в кинематографе нету свободы творчества, что и здесь нависают над режиссером крючковатые клювы чиновников, — словом, когда привык бы немного к своему новому, значительно более привилегированному положению, — уточняющим вопросиком: если бы ему, Арсению, за эту даму дали, как Вознесенскому, Государственную премию? Как Тарковскому — заслуженного артиста и возможность снимать почти… (почти!) так, как он хочет. Почти о том, о чем он хочет? Как Любимову — театр и право работать и за границей? Принялся бы Арсений тогда за свой роман? Не перестроилось бы автоматически, незаметно для себя самого, его сознание, его мироощущение в легально-лояльное, видящее определенные недостатки, готовое с ними бороться, но в принципе — Систему корыстно пользующее? Другими словами: не оказывается ли роман актом отчаяния, попыткою мести не допущенного к пирогу человека?

Вот и поди ответь, не забираясь в дебри фрейдизма, не вдаваясь в неясные, запутанные построения о героях и прототипах, о характерах и биографиях живописцев, литераторов, музыкантов, об импульсах к художественному творчеству и механизмах последнего вообще!.. Единственно, что Арсений мог сказать в этом смысле определенно: он задумывал своего Арсения как человека, всем существом страдающего ото лжи и фальши, человека, возможно, слабого, возможно, не вдруг осознающего истинное положение вещей и собственное среди них место, не вдруг решившегося осознать! — но — страдающего. Вероятно, лучшего, чем сам. И, стало быть, рано или поздно за роман садящегося… (Едва написанная, последняя фраза прочлась Арсением как каламбур, но Арсений пока не знал, что каламбур пророческий.)

А что касается излишка злобы, жесткости карикатур, обилия сарказма, что касается отсутствия спокойного, мудрого взгляда на происходящее, взгляда сверху, извне, что касается частых неудач Арсения-второго в попытках подняться, как подобает русскому писателю над Арсением-первым, пусть даже мелочность, желчность первого (последнего) в день романа психологически и замотивирована, — то Боже мой! Откуда же Арсению, откуда всем нам, родившимся на пресловутой одной шестой между сороковым и пятидесятым годами двадцатого столетия; нам, чье первое серьезное столкновение с жизнью пришлось не на обезоруживающий период хрущевской оттепели или, как выяснилось позже, растерянности, не на период иллюзий, досмертно въедающихся в спинной мозг и формирующих ощущение: можно — хватило б терпения — пробить все! — а на пору самой всеобщей и самой серой реакции и твердого, трезвого знания обратного; нам, не прошедшим покуда ни войны, ни лагерей с их неопровержимою, но слишком трудной наукой: не ценить ничего суетного, не трястись за жизнь биологическую, за жизнь тела — откуда нам, детям трусливых, трижды за ночь отрекающихся петров; детям, как правило, даже не помышляющих об осинах иуд; детям — в лучшем случае — варрав или пилатов, откуда, откуда, откуда взять силу и просветленное спокойствие философов, со снисходительной улыбкою взирающих на копошение земляных червей и с грустью и затаенной болью провожающих взглядом обреченных на гибель трагических героев, что уходят по лунной дороге в вечность и бессмертие?.. От-ку-да?!


стр.

Похожие книги