Когда до дома оставалось сотни полторы метров, Лика на мгновенье вернулась к реальности и представила собственную квартирку: искусственную елку, наряженную матерью, которая, долюбив мужа до дна, теперь заботою о дочери дочери пыталась отдать Лике невозвратимый долг материнской любви; самое мать, штопающую на диване маленькие колготки и бесконечно воспитывающую внучку выжимками своей цепкой, практичной, от которой Лику всегда тошнило, жизненной философии; Олечку, наконец, — грустно застывшую в вечной позе у окна в ожидании папы, а теперь еще и милой моей мамочки, — и с трезвою ясностью осознав: там ей выпить не дадут, — свернула в первое же попавшееся парадное. Так и не выпуская из рук цветы, Лика уцепилась зубами за желтый жестяной язычок, открыла бутылку и в несколько приемов опорожнила ее. Постояла, прижимаясь спиною к батарее, пока не ощутила проходящее сквозь грязную латаную дубленку тепло, погрелась несколько мгновений и решительно вышла на улицу. Мороз набрал полную силу, но Лике было все равно, и она сосредоточенно зашагала вперед, пока еще не осознавая, куда, собственно, и зачем. И только когда поравнялась с огромной трансформаторной будкою, поняла, что щель между левой стеною последней и беленым железобетонным забором какого-то жутко секретного почтового ящика и есть идеальное убежище от мира, что злобно ощерился со всех сторон. Поняла, забилась туда, прижалась спиною — как давеча к батарее — к забору и снова — уже навсегда — почувствовала светлое, доброе, уводящее в вечность тепло.
97.
Нижеследующая главка, строго говоря, не имеет права на существование в девятиглавой, как Василий Блаженный, девятой главе, ибо житие Лики, явившись из небытия и пройдя положенный ему круг, закономерно завершилось предсказанным вначале успением, однако, коли уж житие попало в суетный мир вполне светского романа, приходится соединять два эти достаточно автономные литературные жанра шатким мостиком эпилога: Ликин сосед по подъезду, человек с настоящим мужским характером и мужскою профессией — не то начальник геологоразведки, не то мостостроитель, не то еще что-то, связанное с Дальним Востоком, Крайним Севером, палатками и тайгою и до оскомины перепетое под гитару, — но, как настоящему мужчине и положено, в некоторых отношениях робкий словно семиклассник, — был давным-давно издалека — не ближе вежливого кивка у лифта — влюблен в беззащитную Ликину хрупкость; обнаружив полузамерзшим предмет своего тоскливого поклонения, Женя — так звали мостостроителя — собрался духом и решил, чего бы ему это ни стоило, взять наконец на себя ответственность за дальнейшую судьбу одинокой, начинающей (так ему в последнее время показалось) спиваться актрисы. Женя доставил Лику в больницу, потом — к себе, спустя месяцы — уговорил свою уже жену лечь в спецсанаторий, где из Лики безуспешно пытались изгнать изобретательного беса алкоголизма, — и все это время Женя заботился о ней, как о маленькой девочке, той самой, в пятнистой шубке и с удивительно приспособленными к страданию губами, снисходительно относился к ее истерикам и переливам настроений и даже, подняв на ноги всех знакомых, сумел подарить забавную игрушку, должность объявляльщицы в зале Чайковского, а боль по поводу неизлечимого — как сказали врачи, перепробовав все, что можно перепробовать, — бесплодия зажал в свой мозолистый мужской кулак. Уезжая в командировки, Женя волновался за тридцатипятилетнюю жену, словно за ребенка, оставленного на весь день в запертой квартире, но судьба покуда щадила Женю от непоправимых сюрпризов. Что касается Оли, он никогда не пытался стать ее папой, который, как Оля открыла отчиму по секрету, живет в Америке, но ежедневной терпеливой добротою старался завоевать доверие падчерицы.
Уже ступившая одной ногою туда, Лика сильно переменилась: ценности, которыми раньше определялось ее поведение, стали почти безразличны; остаток дней, что требовалось прожить, казался в редкие ночные минуты откровений досадным перерывом в уже начавшемся ее вечном свидании с Богом; добровольное и безоговорочное, хоть и, когда дело касалось выпивки, лукавое подчинение мужу принесло уставшей под грузом совести душе заметное облегчение, освободило от необходимости проверять решения, подталкивать к поступкам; прежние видения и вопросы, воспоминания и мечты еще всплескивали порою в подергивающемся ряскою сознании, но уже не могли повлечь никаких бытийных перемен. Такая Лика — хоть по старой привычке и переживала временами двойственность собственного положения и предательство спасшего ее человека — все же допустила в свою жизнь любовника, не сумела сопротивиться его не слишком-то, в общем, и активному натиску, и — тут-то и перебрасывается, собственно, мостик, — им стал тоже надломленный, тоже прилично побитый молью жизни, но сохранивший где-то в потаенной клеточке памяти (он не жаловал слово душа) образ маленькой Жанны, Арсений. Этот многомесячный тягучий роман, моментальной фотографией которого начинается книга, исподволь, почти помимо желания Арсения привел его к разводу с нелюбой Ириною Фишман, но никаких перспектив, судя по всему, не имел. Правда, он приоткрывал любовникам тайну: в той, навсегда исчезнувшей, молодой жизни Бог предназначил Лику Арсению, а Арсения — Лике. Так что, встреться они раньше… Впрочем, кто его знает! — может, и раньше ничего бы у них не получилось.