Переубедить его было невозможно, да отец Жоэль никогда и не пытался.
Галициано сообщил, что аббата уже час ждёт какая-то молодая дама, которая заявила, что не уйдёт, покуда не дождётся его. Из-за неё-то Галициано и не смог уйти. Жоэль пожал плечами. Он никого не ждал. Но может быть, незнакомку привело к нему желание облегчить душу, она пришла к нему, как к духовнику? Но почему в полночь, Господи? Аббат отпустил слугу и прошёл в зал. Ему навстречу поднялась женщина, откинула с головы капюшон плаща, и Жоэль со вздохом едва скрытой досады узнал Люсиль де Валье. Мой Господь, силы небесные, ну чего ей от него надо? Сбивчиво и путано мадемуазель сообщила, что в пятницу её свадьба с Анри де Кастаньяком. Это аббат знал и без неё. Она ненавидит Кастаньяка, но иного выхода у неё нет, взволнованно проговорила Люсиль.
Сен-Северен изумился.
— Помилуйте, Люсиль… Может быть, сведения, которыми я располагаю, неточны, но, насколько мне известно, вы добровольно согласились быть женой Анри. Разве вас принуждали? Ваш опекун, банкир Тибальдо, говорил, что срок его опеки над вами установлен до тридцатилетнего возраста, вы располагаете восемьюдесятью тысячами ливров, которые ваш покойный отец передал ему в управление. Это ваше приданое. Ди Гримальди выплачивает вам ежегодно пять процентов с этой суммы…
Люси обожгла его разъярённым взглядом.
— Четыре тысячи ливров!
Аббат пожал плечами. В эти годы цыпленок стоил ливр, фунт масла — 8 су, баранина — 6 ливров, за 600 ливров продавалась хорошая лошадь. Сам аббат, имея доход свыше 10 тысяч, не проживал в год и 3600 ливров — по прошлогодним подсчетам Галициано. Этой-то чего не хватает?
— Люсиль, я слышал от Тибальдо, что ваш отец радовался, что удалось сохранить и это. Но почему вы не имеете иного выхода, нежели брак с Анри де Кастаньяком? Вы ещё совсем молоды. Если Анри вам не по душе, почему же вы согласились? Может, вы ещё встретите человека, которого полюбите. Подождите насколько лет…
— А тем временем существовать на четыре тысячи? У Кастаньяка шестьсот тысяч.
Да, годовой доход Кастаньяка достигал тридцати тысяч. Аббат вздохнул, разведя руками.
— Ну, тогда выходите за него.
— Я ненавижу его. Не могу думать о нём без содрогания.
— Он не очень молод и не очень привлекателен, но человек весьма порядочный, к тому же к вам ведь сватался и Клод де Жарнак. Ему всего двадцать пять…
— Он младший сын и располагает только десятью тысячами!
Аббат вздохнул. Корыстолюбие девицы раздражало. Ему стало жаль Кастаньяка. On ne marie pas une poule avec un renard… Но глупо ведь и петуха женить на лисице.
— Хорошо. Вы ненавидите жениха, но выходите за него ради шестисот тысяч ливров. Это не по-божески, но это ваш выбор. Однако, чем я-то могу помочь?
Люсиль посмотрела на него долгим и туманным взглядом.
— Что по-божески, что не по-божески…Теологические противоречия и споры — это эпидемическое заболевание, чума, от которой мир уже исцеляется, Вольтер прав. Я сказала вам, что ненавижу Кастаньяка, но это пустяки.
Господи, поморщился аббат, и эта туда же… Но тут смысл сказанного Люсиль дошёл до него в полноте.
— Вы… называете пустяком… ненависть к человеку, который станет вашим мужем и отцом ваших детей?
— Не станет.
— Вот как? Так вы решили расторгнуть помолвку?
Взгляд Люсиль становился все более раздраженным и злым.
— Не делайте вид, что вы не понимаете меня!
Истерические нотки, прозвучавшие в восклицании девицы, неприятно царапнули аббата. Его вдруг обдало волной душной истомы и боязни неожиданного прозрения, которое уже мелькнуло тёмной тенью где-то на краю разума и теперь подползало ближе, шевеля мохнатыми паучьими лапками…
— Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, — пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. — Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…
Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde», но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.